Майкл Морпурго - Орел на снегу. Страница 2

Наш дом стоял в самом конце улицы. Мы ещё робко на что-то надеялись, пока шли до него. Но оказалось, что дома у нас больше нет. Жить нам теперь негде. И не только нам. Всю улицу было не узнать: она просто взяла и исчезла. И только фонарь на столбе уцелел – тот самый, возле нашего дома, который светил мне в спальню по ночам. Все наши друзья и соседи были там, и полицейский тоже, а ещё люди из противопожарной обороны. И все они лазили по развалинам, копались в обломках. Мама сказала, что поищет: может, удастся что спасти. Дедушке она велела увести меня. Она очень горевала и плакала, и ей не хотелось, чтобы я видел её такой. Но там, под развалинами, остались моя железная дорога, и мой лондонский красный автобус, который мне подарили на Рождество, и оловянные солдатики, что выстроились у меня на полке, и раковина с пляжа в Бридлингтоне[7].

Поэтому я вскарабкался на развалины, иногда становясь на четвереньки и помогая себе руками. Мне очень надо было самому поискать. Я бы нашёл свои вещи, точно нашёл бы. Но один дяденька из противопожарной обороны ухватил меня за руку, стащил вниз и, хоть я очень громко возмущался, отвёл к маме. Тут уж я не выдержал. «Мой автобус! – заревел я. – Мои солдатики! Там всё моё осталось!»

Мама легонько встряхнула меня за плечи, чтобы я успокоился и послушал. «Это очень опасно, Барни, – сказала она. – Иди с дедушкой, хорошо? Пожалуйста, сделай, как я говорю. Я найду всё, что смогу, обещаю тебе».

И дедушка предложил: мол, пойдём-ка проверим, в порядке ли огородик. Но я-то знал, что это он только для виду. А на самом деле он уводит меня от всех этих плачущих людей. Мама не хотела, чтобы я торчал там и на них смотрел. Миссис Макинтайр сидела прямо на тротуаре – чулки у неё в клочья разорвались, ноги были все в крови, а сама она бессмысленно уставилась в одну точку. Перебирала чётки и молча шевелила губами – молилась. А мистер Макинтайр вообще куда-то запропастился, и никто не знал, где его искать.

Недалеко от огородика дедушка держал нашу старенькую ломовую лошадь – Большого Чёрного Джека. С тех пор как бабушки не стало, этот конь был для дедушки как лучший друг, да и для меня, если по правде, тоже. С Чёрным Джеком дедушка целый день работал и разговаривал, пока они вдвоём развозили уголь по всему городу. Я иногда им помогал после школы или по выходным. Таскать уголь мне пока тяжеловато, так что я складывал пустые мешки в аккуратную стопочку сзади на повозке. И ещё следил, чтобы у Чёрного Джека всегда хватало воды и зерна в его мешке. Поэтому мы с Чёрным Джеком были неразлейвода.

Сперва мы ничего не заметили: шаткий сарайчик на месте, у входа налитое до краёв ведро с водой, кормушка с сеном болтается пустая. Но Большого Чёрного Джека нигде нет.

И мы увидели развороченную изгородь. Чёрный Джек освободился и убежал – оно и понятно, при такой-то бомбёжке. «Просто забрёл куда-то, – сказал тогда дедушка. – Парень не пропадёт. Он о себе сумеет позаботиться. Чёрный Джек не пропадёт. Он так уже делал. Вернётся, как пить дать. Найдёт дорогу, ему не впервой».

Но я-то понимал, что дедушка всё это говорит сам себе в успокоение. Он и хотел бы верить собственным словам, но ему не верилось.

2

Через каких-то несколько минут мы наткнулись на Большого Чёрного Джека. Он распростёрся на траве возле опушки леса. За деревьями виднелась воронка от упавшей бомбы. Все деревья кругом стояли поломанные, обгоревшие и скрюченные. Большой Чёрный Джек лежал совсем смирно. На нём не было никаких ран. Я заглянул в его огромные глаза. Дедушка опустился рядом на колени, пощупал пульс на шее. «Остыл, – произнёс дедушка. – Совсем уже остыл. Вот бедняга. Вот бедняга». И он весь затрясся от беззвучного плача.

А я тогда не заплакал. Зато чуть не плакал теперь, в поезде. Я всё вспомнил – как по-доброму смотрел открытый глаз, как я ждал, что Чёрный Джек зашевелится и начнёт дышать. И от этих мыслей на глаза наворачивались слёзы.

– Всё хорошо, сынок? – участливо спросил наш попутчик, наклонившись ко мне.

За меня опять ответила мама, и я даже обрадовался, потому что слёзы ещё и к горлу подступили. Говорить я бы не смог, даже если бы захотел.

– Разбомбили нас, – объяснила мама. – Вот он чуток и распереживался.

– Да ещё и руку сломал, – хмыкнул дяденька. – Как умудрился-то?

– А уж это всё футбол, – ответила мама. – Он сам не свой до футбола, да, Барни?

Я кивнул: говорить я всё ещё не мог.

– Дома у нас больше нет, – продолжала мама. – На Малберри-роуд мы жили. Почти всё потеряли. Да и не одни мы, надо думать. Но нам повезло. Вот же мы, сами-то, живые. – Она прикрыла ладонью мою руку. – Так что грех жаловаться. Да и чего нам жаловаться? Благодарить небеса надо. Поедем к моей сестре в Корнуолл, на море, да, Барни? Меваджисси, вот где она живёт. Место там красивое. Никаких вам бомб. Море, солнце да песочек – и рыбы полным-полно. А мы до рыбы с картошкой большие охотники, да, Барни? И тётя Мэвис такая славная, да?

Ну, можно и так сказать. Только говорить я по-прежнему не мог.

Мама ненадолго умолкла, и мы просто сидели, а поезд стучал по рельсам и погромыхивал, за окном пролетал дым. И ритм у поезда сделался как будто чётче, быстрее: дум-ду-дум, дум-ду-дум.

– И собор разбомбили, – снова заговорила мама. – Почти до основания. А ведь такой красивый был, старинный. Шпиль до того высокий, за много миль видно. И зачем им собор-то рушить? Нехорошее это дело, вот что я скажу. Как есть нехорошее[8].

– Нехорошее, – согласился незнакомец. – А я, кстати, Малберри-роуд хорошо знаю. Я там, можно сказать, вырос. И видел, что с ней сталось. Я как раз после налёта вытаскивал людей из-под обломков. Я из гражданской обороны, из противопожарной. Вот чем я занимаюсь. – Наш попутчик словно беседовал не с нами, а сам с собой, словно размышлял вслух и вспоминал что-то. – Нам положено смотреть, где горит, и тушить пожар. Но огненную бурю как потушишь? Настоящее пекло, иначе не скажешь. Я своими глазами видел: сущий ад. А в аду от пожарных проку мало, верно?

И тут я сообразил, где видел его раньше. Это он стащил меня с развалин нашего дома! Боец из противопожарной обороны! Я сначала его не узнал, потому что тогда-то на нём были форма и каска. Но это точно был он, я уже ничуточки не сомневался. И он вдруг посмотрел на меня так пристально, словно тоже меня вспомнил.

– Наверняка вы сделали что смогли, – возразила ему мама. Как-то безотчётно возразила, не отрываясь от вязания. – Никто на вашем месте больше бы не сделал. Вот папа Барни, к примеру, он сейчас в армии – далеко, за границей. В Корпусе королевских инженеров. Он делает что может. И дедушка Барни тоже делает. Он остался в Ковентри, сказал, что будет работать, как раньше. Он угольщик, это у нас семейное дело. Говорит, надо же людям дома обогревать, печи топить. Не могу, говорит, бросить своих покупателей. Я ему: «Да теперь и домов нет, что обогревать-то?» А он мне: «Значит, нужно новые построить». Вот он и решил остаться и делать что может, что считает правильным. В этом вся и суть, я так думаю. Поступай по совести, и с пути не собьёшься. Мы все делаем, что в наших силах. Я и Барни всегда так говорю, да, Барни?

У меня наконец прорезался голос, и я ответил:

– Да, мам.

Мама мне и правда постоянно это повторяла. И учителя в школе что ни день твердили о том же самом.

– Но иногда, – медленно и задумчиво произнёс незнакомец, – того, что в наших силах, недостаточно. В том-то и беда. Иногда то, что мы считаем правильным, оказывается совершенно неправильным.

Он откинулся на спинку сиденья, будто бы давая понять, что разговор закончен. Мама этого дяденьку так и не узнала. Я хотел ей сказать, но как скажешь: он же рядом сидит. Дяденька отвернулся в окно, и какое-то время мы ехали без разговоров.

Я обожаю поезда и всё, что с ними связано. Мне нравится, как они шипят и выпускают пар, мне нравятся их голоса и как колеса стучат и громыхают по рельсам, и свистки, и гудки. И ещё тот рёв, с которым поезд врывается в туннель, и ты погружаешься в глубокий грозный мрак, а потом – раз! – и ты снова на солнышке, и лошади испуганно уносятся прочь по лугам, вороны разлетаются, а овцы шарахаются подальше от рельсов. И станции я люблю – как там вечно все суетятся, и двери хлопают, и проводник в форменной фуражке машет флажком, и двигатель вздыхает, готовясь к свистку. И после свистка наконец начинается: пых, пых, пы-ы-ы-х.

Когда папа в последний раз приезжал домой в отпуск, я сказал ему, что, когда вырасту, стану машинистом. Папа любит возиться с машинами и двигателями – со всякими генераторами, с мотоциклами, с автомобилями. И, услышав про машиниста, он обрадовался, я заметил. Папа мне тогда ответил, что паровоз – самая красивая машина, созданная человеком. Хорошо, что нынче днём я оказался в поезде. Потому что у меня никак не шли из головы все мои страхи в убежище и то, что мы увидели наутро: и развалины нашего дома, и как миссис Макинтайр сидит на тротуаре с чётками и плачет по разрушенному дому и разрушенной жизни, и как дедушка стоит на коленях перед Большим Чёрным Джеком. Но мерный стук колёс успокаивал, и меня потихоньку начало клонить в сон.