Альберт Лиханов - Лежачих не бьют. Страница 13

Ряд за рядом, день за днем, команда пленных удалялась от нашей калитки.

Вынужден был переменить место своей дислокации Федот. Сначала переместился в район тех исторических лопухов, однако лежать там не стал, а печально, даже понуро стоял.

Потом переместился еще дальше: наш квартал мостить закончили, и команда перешла дальше. Однажды, вернувшись с работы, мама сказала радостно, что совершенно новый скворечник для пленных из свежего дерева привезли на газогенераторке и установили в конце следующего квартала. Таким образом, бабушкины да и общие наши муки кончились. А передал эту новость бабушкин поклонник.

— Еще что за поклонник? — возмутилась наша старушенция.

— А он так и сказал, — улыбалась мама. — Восхищаюсь вашей гроссмутер. И ее мудростью! Особенно по части газет. Хороший урок она нам учинила!

Бабушка зарделась и заулыбалась сразу: разве это не приятно, когда тебя хвалят? Даже какой-нибудь завалящий капитан в галифе с оттянутыми коленками?

А потом опустила кипятильник в ведро, которое похуже. Когда вода стала закипать, понесла его в скворечник.

Я видел, как обливала она доску, где очко, как яростно терла тряпкой узкие стены и пол. Вышпарив наш уличный туалет, бабушка снова скипятила воду и теперь уже окончательно оттерла невезучее наше ведро.

Закончила приборку, вопросительно поглядела на маму:

— Ну, теперь-то он нас простит?

Подразумевался отец, который, вернувшись с войны, скажет что-нибудь взыскующее. Так вот, перелетая вперед через полтора еще только предстоящих года, когда отец вернулся и после недельных радостей стал оглядываться повнимательнее, бабушка, как и обещала, вкратце рассказала, кто квартировал в нашем скворечнике и почему он выглядит как почти что новый.

Отец усмехнулся, обронил мимолетом: «Ну, где-то же они должны были срать!» И забыл об этом навсегда. Как будто комара прихлопнул, даже, в общем, не заметив, что тот его все-таки укусил.

А тогда — жара кончилась. Пошли дожди, дорогу омыло, и она по-новому засветилась, заблистала, украшая собой серые домишки, стоящие вдоль нее.

Пленные продолжали работать.

Все так же, стоя на коленках в грязи и песке, вбивали они желтоватые куски известняка — мостики в светлый путь. И даже, как мне казалось, радовались, прерывая свой труд только в сильные ливни.

Тогда они укрывались под плащ-палатками — их привозил Федот со своими помощниками по утрам. Сидели все вместе возле какого-нибудь забора, рядом, будто они и не враги, не пленные и их охрана, а просто несколько людей в русской форме с винтарями да несколько людей в обветшавшей немецкой форме, купленной, например, на рынке. И всех их застал дождь.

Сильный дождь, и они просто прячутся от него.

Однажды я прямо в ливень бежал мимо них, прикрывшись курточкой, и они узнали меня, закричали:

— Киндер! Малчик! Друг! Колька!

И я тоже крикнул им что-то в ответ ободряющее.

Не мог же я крикнуть им:

— Так вам и надо, гады!

Может быть, это последнее впечатление о пленных, запавшее в меня: я бегу мимо них, сыплет яростный дождь, настоящий ливень, и они кричат мне одобряющие слова.

Из своего прошлого — кричат моему будущему.

21

А новый скворечник кто-то все-таки подпилил, и он рухнул. Пленного в нем не было, дело произошло ночью, просто наутро все увидели туалет на боку. Яму, вырытую под ним, немцы засыпали, а деревянный короб увезли. Я потом допрашивал Вовку — это, мол, ты? Но тот делал большие глаза, отпирался и даже божился, а когда человек божится, ему полагается верить. Значит, кто-то другой дотумкал!

В один прекрасный день улицу домостили, и пленные исчезли.

Самодельные шлагбаумы все еще перекрывали движение, скорее всего, их просто забыли убрать. А дорога была готова, удивительно чиста и красивая: бело-желтая, не по-русски аккуратная и ровненькая.

Я смотрел, смотрел на нее от нашей калитки, и вдруг ноги сами понесли меня. Сначала я подошел к шлагбауму, выбрал самый центр чистого пути и двинулся вперед.

Как мне было хорошо, жалко, что пет Вовки! Впрочем, может, и лучше, что нет. Опять бы он стал ворчать, делать замечания, выражать неудовольствие.

Честное слово, мне было лучше одному.

Я шел первым по нашей новой, еще не объезженной и не обхоженной улице!

Конечно, она была шершавая, и нередко камни выступали из земли острыми краями. Конечно, по ней нельзя было скользить — но мы тогда и не мечтали об асфальте.

Я просто шел по желтовато-поджаристой дороге и ликовал!

Радостные предчувствия сжимали мне горло. Я представлял, как навстречу мне вот по этой самой новенькой и светлой дороге идет сейчас отец с войны. С вещмешком на одном плече. В пилотке. Загорелый и небритый.

Обязательно небритый!

Но почему?

Почему мне хотелось, чтобы отец вернулся обязательно небритый? Думаю, потому, что мне очень хотелось, чтобы меня обнял наконец настоящий мужчина.

Мой мужчина.

На чужих я уже нагляделся.

22

Но это еще не все.

Забудем про тот счастливый каменный омлет, аппетитно поджаренный песочком. Улицу скоро затоптали — сперва ассенизационные обозы, потом прохожие, потом бедная скотина, которую снова погнали на мясокомбинат мимо нас.

А после войны мимо нас стали ездить машины, даже золотари пересели с лошадей за руль цистерн: то-то пошли у них дела! Мягкий известняк на дороге осыпался под тяжестью новых времен, появились выбоины, в которых осенью и весной стояла вода.

Ну а я вырос. Отец с войны вернулся, просто поцеловал меня ранним утром — и был он небритый, как я мечтал. Но по нарядной и желтой дороге он не шел. Потому что дорога наша опять почернела. И потому что его подвезли на попутной машине прямо к воротам.

Жизнь продолжалась, отец и мама работали, бабушка состарилась, а я вырос и теперь уже спокойно носил два ведра от колонки, и грыжей мама меня не пугала.

Вот так и шел я, с двумя полными ведрами воды по обочине нашей избитой дороги одним прекрасным весенним днем. Сверкало солнце, слепило глаза, грачи орали на высоченных тополях, ремонтируя свои гнезда.

Я двигался по обочине, полный радости нового возраста — мне исполнилось шестнадцать, я получил паспорт, а во всем теле чувствовал небывалую легкую силу, когда кажется, что все тебе по плечу и все непременно получится.

Навстречу мне ползла машина. Не газогенератор-ка, но полуторка военных времен.

Я сразу почуял неладное: словно она так медленно ползла, нарочно подкрадываясь ко мне. Однако сообразить, в чем опасность, я не мог.

Я шел ей навстречу, она ползла навстречу мне, и вдруг — раз! — одним колесом провалилась в выбоину, наполненную жидкой грязью.

Меня обдало с ног до головы, да еще и оба ведра наполнились грязью.

Мне послышалось, будто кто-то невидимый шепнул, как тогда:

— Пуф-ф!

И я заплакал. Взрослый, шестнадцатилетний человек, я в голос ревел от какой-то странной обиды, от какой-то вовсе не моей боли.

Было обидно, что у меня грязное лицо, единственное пальто превратилось в тряпку, а воду, за которой ходил, надо вылить.

Хорошо, что улица была пуста. Как тогда, далеким летом, в день Вовкиной диверсии.

Я взял себя в руки, вылил воду, вернулся к колонке, ополоснул ведра, снова наполнил их и бегом вернулся в дом. Потом умылся, повесил сохнуть пальто — по счастью, и бабушки не было дома.

Постепенно успокоился.

Усмехнулся, вспомнив Пушкина: «Поверил алгеброй гармонию». К солнечному моему, грачиному дню кто-то, видящий издалека, приложил алгебру.

Но и тогда я еще не понял до конца эту глубокую истину.

23

Впрочем, ее вовсе нельзя понять.

Ее можно только отвергнуть. И узнал я это, став совсем уже взрослым.

Как-то я оказался в Германии и попал в город Веймар. Я знал, что здесь есть музей великого немецкого поэта Гёте, к которому испытывал уважение, как это должен испытывать всякий. Хотя бы потому, что каждый из нас хотя бы самую чуточку Фауст, мечтает жить вечно, и немало таких, кто готов продать свою душу дьяволу — как его ни зови: Мефистофель, Вельзевул или просто русский чёрт.

Я знал еще, что Гёте пробовал улучшить человечество и сочинил волшебную фразу, не требующую пояснений, которую, грешен, и я примерял к себе, когда старался быть лучше: «Лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой».

Так уж вышло, что после одного музея мои хозяева повезли меня в другой музей по имени Заксенхаузен. Это был странный музей победы над фашизмом, походив по которому и вдоволь насодрогавшись, я почувствовал ледяную струйку пота, текущую по спине: похоже, фашизм победил меня.

Горы человеческих черепов, холмы ношеных ботинок разных размеров, включая детские, кучи очков, сквозь которые кто-то когда-то взирал на мир, возвышенности из женских, прекрасных когда-то кос — все это не подавляло, не угнетало, а убивало. Уничтожало.