М Пришвин - Мы с тобой (Дневник любви). Страница 2

Она работает преподавателем литературы и языка в заводской школе рабочих.

Теперь, когда оба действующие лица нам знакомы, предоставим слово им самим.

Канун Нового Года

Шел конец 1939 года. В тот день уроки в заводской школе кончились по какой-то причине очень рано.

-- Давайте,-- сказала я своему спутнику, преподавателю математики в той же школе Птицыну,-- зайдем в Третьяковскую галерею, я не была там с детства.

Мы вышли из трамвая у Каменного моста и скоро свернули в Лаврушенский переулок. Мы шли мимо большого нового дома, выросшего напротив галереи.

-- Я так давно здесь не была. Что это за дом? Его выстроили художникам?

-- Нет,-- ответил Птицын,-- я слышал, что это дом для писателей.

Еще были совсем прозрачные и голубые сумерки, но дом уже горел по всем окнам яркими огнями. Там шла какая-то своя таинственная богатая и, конечно, совсем не похожая на нашу жизнь.

-- Не падайте духом,-- говорил мне тем временем мой математик,-- не удается обмен, а вдруг и удастся. Жизнь щедрее нашего воображения.

--Знаете,-- сказала я,-- сколько ни таится в нашей судьбе неожиданностей, но некоторые вещи мы можем предвидеть с безошибочной уверенностью.

-- Например?

-- Например...-- я замялась в поисках ответа.-- Ну, хотя бы,-- шутливо сказала я,-- сколько ни буду я заниматься обменом, в этом доме мне не жить.

Как знать! -- засмеялся в ответ на мою шутку Птицын, и мы вошли вгалерею.

Один из живущих в этом доме, это был Михаил Михайлович Пришвин, не побоялся записать в те дни в своем дневнике: "Вот у меня прекрасная квартира, но я в ней как в гостинице. Вчера Федин позвонил мне и с удивлением сказал: -- Я сейчас только узнал, что вы живете со мной в одном доме.-- И целый год,-- сказал я.-- Целый год! -- повторил он... А раньше, бывая в Ленинграде, я заезжал к нему, и он, бывая в Москве, заезжал. И так все писатели живут, скрывая друг от друга свою личную жизнь, как будто вместе сообща делают какое-то скверное дело и в частной жизни им противно друг на друга глядеть".

"Остаются только твои семейные, да еще два-три старичка, с которыми можно говорить обо всем без опасения, чтоб слова твои не превратились в легенду или чтоб собеседник не подумал о тебе как о провокаторе... Что-то вроде школы самого отъявленного индивидуализма. Так в условиях высшей формы коммунизма люди России воспитываются такими индивидуалистами, каких на Руси никогда не было". "Говорят, комнаты в Москве подешевели, можно за пять тысяч купить. Это оттого, что высылают мужчин, а женщины, отправляясь к мужьям, ликвидируют квартиры.Известно, что в Москве слово "дом", в смысле личного человеческого общения, заменилось словом "жилплощадь", то есть, как будто слово стало бездомным и живет на площади".

Так думали в те годы все русские люди, и удачливые, жившие в роскошных домах, и те, кто подобно мне шел по улице в поисках так называемой "жилплощади".

Мы с Птицыным тут же забыли бы о нашем разговоре, но его пришлось вспомнить очень скоро -- через несколько дней. Дело в том, что другой мой давний друг, Удинцев Борис Дмитриевич, зашел к маме и сказал, что он был по делам у писателя Пришвина и тот ищет себе сотрудника по изучению и приведению в порядок многолетних его дневников. Он ищет человека, которому можно довериться в наше время. Мой друг рекомендовал меня.

-- Пришвин...-- стала вспоминать я. И тут у меня перед глазами возник затрепанный томик, принесенный мне как-то в Сибири мужем: вспомнился олень с человеческими глазами... камень-сердце, дрожащий от морского прибоя на берегу океана, как живое человеческое сердце, белое облако на небе, похожее на лебединую грудь... Больше я ничего не знала об этом человеке.

-- А какой он? -- спросила я.

-- Годами почти старик, но очень бодрый, я бы сказал -- моложавый человек. Он не похож ни на кого, интересный, но непонятный.

-- А где он живет, этот Пришвин?

-- В доме писателей, напротив Третьяковской галереи,-- ответил мне мой друг.-- Я дамзнать, когда Пришвин позовет вас для переговоров.

Шли дни, недели. Пришвин молчал, молчал и мой друг. Было ясно, что интересная работа прошла мимо меня. Дневник писателя объясняет причину молчанья. Записи в нем, как и всякая поэзия, не поддаются пересказу. Говоря же прозой -- в душе писателя и в доме его происходила в эти дни короткая по его словам "репетиция" драмы, в которой судьбе будет угодно наделить меня главной ролью.

Если б знать, решилась ли бы я пойти навстречу такой "судьбе"? Так спрашиваю я себя сейчас и, но совести, не могу прямо ответить.

Хорошо, что будущее скрыто от нас, иначе мымалодушноне раз отступали бы перед главным делом своей жизни.

1940

"1 января. Собрались кое-кто из немногих друзей, приехала жена, дети. Каждый год Лева4 приносит маленькую кумирню, вывезенную им из Бухары, и жжет в ней арчу -- кусочек душистого дерева. Пока щепочка сгорает, каждый из нас должен загадать про себя "новогодние" желания.

Мгновенно пронеслось во мне через все годы одно-единственное желание прихода друга, которого отчасти я получил в своем читателе. Страстная жажда такого друга сопровождалась по временам приступами такой отчаянной тоски, что я выходил на улицу совсем как пьяный, в этом состоянии меня тянуло нечаянно броситься под трамвай. В лесу во время приступа спешил с охоты домой, чтобы отстранить от себя искушение близости ружья. Нередко, как магическое слово, заговор против охватывающей меня не своей воли, я вслух произносил неведомому другу: "Приди!", и обыкновенно на время мне становилось легче, инекоторый срок мог пользоваться сознательной волей, чтобы отстранить от себя искушение.

Тоска стала так меня донимать, что я заподозрил болезнь в себе вроде тайного рака и даже обращался к докторам.

Однажды в такую минуту я рассказал все Аксюше, и церковница посоветовала мне надеть крест. Вскоре она даже и принесла мне маленький медный копеечный крестик на черном шнурке. Но я не мог надеть на шею этот крестик, бессознательная сила отстраняла меня от пользования святыней для своих личных практических целей: крестик превращался в лечебную пилюлю моего душевного здоровья... Иное значение креста вошло в меня в раннем детстве от матери...

И вот теперь мгновенно встали во мне эти два желания в борьбе между собой: или крестик надеть и с чем-то навсегда покончить, или же сказать "приди!" и начать жизнь иную.

Крест -- значило покончить. "Приди" -- значило начать.

В записочке своей я написал "крест" и протянул руку к огню, но в последний момент руку отдернул, написал "приди" и записочку сжег.

Никто из сидящих за столом не мог знать, что со мной было. Итак, все сидели вместе за столом, но каждый про себя жил по-своему".

...Одиночество. Оно подчеркнуто в качестве эпиграфа ко всему дневнику коротким рассказом: "Возвращаясь домой, всегда открываю буфет и даю чего-нибудь Ладе. Зато, как бы надолго я с ней ни расставался, как бы ни радовался я встрече с ней, завидев меня,она встает и глядит на буфет. Люблю я эту собаку, у нее такие прекрасные глаза... Быть может, никого у меня и нет, кроме Лады.

Лада моя! -- радуюсь я ей. А она глядит на буфет..."

Всю долгую жизнь тоскует человек по самому насущному -- по ответному слову понимающего друга: "Мое искусство как личный подвиг, как счастливую службу, никто не понял, и до сих пор не нашлось у меня ни одного ученика". "Может, мне когда-нибудь встретится друг, и я выскажусь ему до конца" . Друг этот в его представлении -- женщина: "Одной сказать можно -- а ее нет. Неведомый друг! как глубоко он скрывается, как невозможно трудна наша встреча! Писать именно и надо об этом. Кончились люди. Луна, звезды, огромные деревья -- и я, томящийся по другу, которому надо обо всем этом сказать".

Так прошла жизнь. Но это было далеко не одно только "личное", нет! Жажда восполнения -- это стоит перед каждым. В таком смысле каждый -художник, творящий пусть хотя бы себя одного. Древний миф об Адаме переживается заново каждым на собственном опыте, хотя человек может и не знать этот миф, и не прочесть о нем никогда ни одной строчки либо считать его пустой сказкой, не стоящей внимания. До чего же это удивительно, и как важно каждому об этом узнать!

Накануне нового, 1940 года записочка с призывом друга сгорела, но писатель не обольщает себя осуществлением мечты. Пора и вправду поставить крест над нею. И он действительно в первый же день нового года решается заняться собственными "похоронами" -- так называет он свое решение привести в порядок архив и продать его Литературному музею.

Для этой работы он пригласил известного до революции критика и литературоведа Разумника Васильевича Иванова, который недавно вернулся из очередной ссылки и теперь находит временное пристанище у Пришвина.

Еще в петербургские годы в начале века поверил он в начинающего писателя Пришвина, оценил его дарование, писал о нем восторженно. Упрямый, принципиальный, он верен своей оценке писателя и сейчас. Пришвин тоже верен ому по-своему: он аккуратно посылал деньги в ссылку своему другу, сильно по тому времени рискуя, но сблизиться с ним по-настоящему не смог: Разумник Васильевич чужд Пришвину своими интересами политика, своими убеждениями антропософа.