М Пришвин - Мы с тобой (Дневник любви). Страница 3

Еще в петербургские годы в начале века поверил он в начинающего писателя Пришвина, оценил его дарование, писал о нем восторженно. Упрямый, принципиальный, он верен своей оценке писателя и сейчас. Пришвин тоже верен ому по-своему: он аккуратно посылал деньги в ссылку своему другу, сильно по тому времени рискуя, но сблизиться с ним по-настоящему не смог: Разумник Васильевич чужд Пришвину своими интересами политика, своими убеждениями антропософа.

"3 января. Под вечер с некоторой угнетенностью, по которой догадывался о приближении приступа знакомой тоски, вышел я на улицу. Но я еще мог в этом состоянии кое о чем раздумывать. Я шел в большом городе, постоянно теряя определение в пространстве и времени, не замечая людей, машин. Наконец я очнулся. Передо мной был дом Литературного музея, куда меня давно зазывали, чтобы дешевле купить мои архивы. Я вошел, спросил В. Д. Бонч-Бруевича, которого все звали просто "Бончем". Меня провели в приемную и быстро потом, с большим любопытством пригласили в кабинет. Я не видал этого литератора, совмещавшего в себе марксизм с интересом к народным религиозным движеньям, лет уже 30. Мы когда-то вместе с ним попадали на такие религиозные сборища. Сектанты открывались ему в расчете, что через него их ученье станет всемирным. На эту приманку он ловил их, как пескарей на червя. Теперь это узкое исследование или коллекционирование сектантских документов обратилось в собирание архивов писателей. Я был очередной жертвой этого располневшего в привычной комнатной работе старого крота. Я порадовался, что старость сделала его благовиднее. За его столом сидела миловидная женщина -- его секретарь, Клавдия Борисовна Сурикова.

Теперь, когда я переписываю свой дневник после двух лет со дня этой встречи, мне странно думать, что она была скорее брюнетка, чем блондинка, лицо скорее круглое, чем удлиненное, с довольно широкими скулами, и глаза карие. Для меня это была грациозная блондинка с голубыми глубокими глазами... Мало того, я и теперь остаюсь при своем убеждении в реальности образа, возникшего во мне, как думаю, музыкально сочувственно из тона голоса, когда она сказала:

-- Сколько мы вам писали, сколько ждали, и, наконец, вы пришли! Неужели вы не понимаете, что мы ваши лучшие читатели, что ваши же друзья присылают нам какие-то обрывки ваших рукописей, и мы их храним. Я могу на память перечислить их... Почему вы нас избегаете?

Я хорошо знаю эту сирену, обманчивый голос в ответ чему-нибудь написанному,-- эту приманку. Пережив много раз, я, в конце концов, удачно срывался с крючка и приманку выплевывал.

В ответ на задушевный искренний голос сирены я ответил:

-- Хоть мне много лет и я довольно написал книг, но единственную настоящую книгу свою я еще не написал и уверен, что рано или поздно ее напишу. Вот почему я сам себе кажусь мальчиком и мне совестно и неприятно самому себе искать место на вашем кладбище.

-- Вам не надо искать,-- сказал директор,-- вы большой писатель, и место вам уже давно заготовлено. А мелодичный голос сирены к этому:

-- Не кладбище у нас, а цветник, и вы самый теперь у нас желанный цветочек...

Вот на "цветочек" я и попался и проглотил приманку с крючком. Мы уговорились, что я на основе своих архивов буду составлять о себе монографию, большую книгу, и в помощь мне дадут от Музея сотрудника -секретаря. Сирена подсела ко мне и вполголоса сказала:

-- Может быть, и я соглашусь в этом вам помогать.

Мне это было приятно и совсем ново: не трудиться над образами и словами, а прямо пересказывать свою жизнь, свои заветные думы.

Так я попался на удочку славы: цветочек был приманкой, а большой том монографии с полистной оплатой -- достаточным грузилом.

Сирена позвонила ко мне и спросила, есть ли у меня пишущая машинка? Если нет, Музей мне поможет приобрести. Секретаря мне будут искать... А еще просила разрешения прийти ко мне с комиссией по Мамину-Сибиряку (во главе с племянником Мамина -- Удинцевым), в которой обещался и я поработать".

Горбатый

"4 января. Пришла ко мне комиссия из Музея и с нею моя "Сирена". За чаем я им много всего наговорил с выработанной манерой, ставящей перед слушателями задачу решить, кто я. Открытый простак или хитрец, играющий в простоту. Между тем эту задачу сам же я не знаю, в какую сторону решить... Скорее всего, это кажущееся раздвоение происходит из моего живого народного языка, который встречается со школьной условностью речи среднего интеллигента: он тут спотыкается...

В моей красивой комнате "Сирена" показалась мне еще грациознее и привлекательней, чем в Музее. О секретарстве она говорила очень уклончиво. А Удинцев сказал, что, если у нас дело не сладится, он пришлет мне свою хорошую знакомую. В коридоре при выходе Удинцев шепнул мне, что та знакомая, которую он мне рекомендует, человек очень надежный и ее можно совсем не опасаться. Из этого я заключил, что Удинцев понял мои высказывания этим вечером прямо, как и следовало меня понимать, простеца, и в связи с этим перешепнул мне о надежности своего секретаря.

Мою обычную тоску как рукой сняло. Значит, она была не от живота, а от безлюдья.

Когда в моем голубом кабинете побывала эта "Сирена", все вещи заметили ее, как будто она всего коснулась и завлекла в единство с собой. О, как опошлено французское "ищите женщину!". А между тем это истина. Все музы опошлены, но священный огонь продолжает гореть и в наше время, как горел он с незапамятных времен истории человека на земле. Вот и мое писательство все от начала до конца есть робкая, очень стыдливая песнь какого-то существа, ноющего в весеннем хоре природы единственное слово: "Приди!"

Это "Приди!", теперь подхваченное хором всех моих вещей, вдруг подняло меня. Я подошел к своей рабочей конторке и набросал план повести, создаваемой из ежедневных записей на Волге во время разлива. Все эти этюды, как бесчисленные певчие птицы, объединились в единое "Приди!", и вокруг этой темы музыкально расположились все изображаемые в природе существа. Рассказ этот или поэма должна кончиться песней человека, единым "Приди!", собранным из всех попыток к этому поющей и ревущей твари весной. .

5 января. Вчера в разгаре работы мне стало совершенно ясно, что весь труд, который я положил на все предыдущие вещи, входит в состав этого моего труда: не будь того -- не было бы и этого. Отсюда я сделал заключение, что если кто-нибудь со стороны сейчас войдет в мою лабораторию, то он поймет всего меня, и не только с тех пор, как я начал писать, а даже и с тех пор, как я родился: ведь я именно таким и родился, каким я есть теперь.

Какой легкий, какой интересный труд был бы для такого исследователя написать мою жизнь! Мало того, ведь я, не говоря о размере своего таланта, совсем настоящий поэт -- чистая валюта. Следовательно, по мне можно будет потом разбирать и других... И даже открывается новый метод исследования творчества, именно чтобы начинать исследовать самые простейшие вещи по возможности в процессе их созидания.

Мне казалось, что я сделал открытие, и, вспомнив о милой женщине Клавдии Борисовне, позвонил к ней и назначил встречу, уверяя ее, что это очень важно, и мы с ней приступим к работе по новому методу.

-- По какому же новому? -- спросила она меня деловито.

-- Будем исследовать,-- ответил я,-- не с начала, как все, а с конца.

Теперь я не сомневаюсь, что она ничего не поняла и ответила мне:

Ну, хорошо, мы об этом поговорим при встрече.

Все шло прекрасно, я лег спать в отличном настроении, и вот снится мне, будто я, переходя перекресток или площадь, упал без сознания, и бобровая шапка моя соскочила, и ветер ее покатил. А когда очнулся -- шапки моей не было.

-- Где моя шапка? -- спросил я милиционера и проснулся. И тут в ужасе вспомнил, что пригласил совсем незнакомую мне женщину исследовать интимнейшую свою жизнь. Казалось, будто во сне слетела с меня шапка-невидимка и я стал, наконец, видим сам для себя.

-- Что же мне теперь делать, что говорить, когда она придет? -спрашивал я себя со стыдом. И вспомнил, что она обещала позвонить в 4 часа дня.-- Позвонит,-- решил я,-- и я под каким-нибудь предлогом откажусь от встречи.

Вот что бывает с такими дуракамикак я, и как верно оказалось, что горбатого только могила исправит! И горб мой, узел, которым связано все мое существо, есть непонятная тяга к женщине, которую я не знаю и не могу знать -- мне недоступной. И самое непонятное в том, что, будь она доступна, я стал бы сам создавать из нее Недоступную и утверждать в этом ее реальность.

В этом и состоял роковой роман моей юности на всю жизнь: она сразу согласилась, а мне стало стыдно, и она это заметила и отказала. Я настаивал, и после борьбы она согласилась за меня выйти. И опять мне стало скучно быть женихом. Наконец, она догадалась и отказала мне в этот раз навсегда и так сделалась Недоступной. Узел завязался надо мной на всю жизнь, и я стал Горбатым.

Не остается, конечно, сомнения, что комическая просьба по телефону к незнакомой женщине и есть какая-то форма того основного романа с Недоступной".