Максим Лапшин - К Лоле. Страница 2

Я шел по мокрому московскому проспекту. Мчащиеся машины размешивали колесами снег, превращая его в сочащуюся коричневую кашу. Хлопали двери магазинов, у табачного киоска цыгане пересчитывали деньги. Мне нужно было позвонить, но трубка в ближайшем таксофоне оказалась оборвана. Обезглавленный провод висел, раскачиваясь то ли от ветра, то ли по причине назревающего бунта машин. Конечно, это слишком ничтожное обстоятельство, чтобы признать его исключительным в простой иерархии дня, но именно за ним последовало нечто важное, а выражаясь языком учебника истории за 9-й класс, архиважное. То, без чего, собственно, не было бы ни предыдущих шести, ни последующих — пока точно не знаю скольких — страниц. Для начала я изменил маршрут и вместо подземного перехода, ведущего на другую сторону проспекта, к снежному парку и нарядному домику кафе, повернул к серому зданию института, известного в студенческих кругах под названием «Голливуд».

Был четвертый час субботнего дня, занятия в «Голливуде» закончились. В пустынном холле царил полумрак. Горели тусклые плафоны над раздевалкой и лампочка над столом вахтерши. Вдоль центральной стены в деревянных кадках тосковали по родине низкорослые пальмы. Посередине этого экзотического сада возвышалась беломраморная тумба, над которой блестели гладкие бронзовые скулы основателя института (Фред Астер? Дастин Хоффман?). Мимо гардероба, где, сидя на высоком бордюре, дрыгала ногами дамочка с незажженной сигареткой в руке, шел коридор в библиотеку. Буфет был закрыт (очень жаль!), а по лестнице (почему же нигде нет телефона?) спускались последние на сегодня студенты. Скорее всего, это были должники — как говорит мой сосед Николай, в чьей зачетной книжке есть следы преподавательских слез: «С трудом исправлено некоторое количество двоечек». Однако до сессии слишком далеко, еще не закончилась, как мы ее называем, «моторная» часть семестра, следующая за лекционными неделями, когда любители засыпать преподавателя вопросами превращают занятия в пылкие диспуты, за ходом которых увлекательно наблюдать со стороны.

Не забывая, зачем пришел, я двинулся по направлению к компании студентов, но, не дойдя до них, остановился около гардероба. Покачивание ногой прекратилось, на меня был брошен беглый взгляд, а для начала разговора этого более чем достаточно.

— Отсутствие телефона в холле громадного института есть не что иное, как злосчастный нонсенс, не правда ли?

— Что-что, прости?

— Я говорю, когда людям нужно связаться, крикнуть в трубку свое имя, а следом имя собеседника, а лучше всего собеседницы, то телефон или сломан, или его совсем нет. Никуда это не годится. А вот вас как зовут?

— Меня?

— Ну да.

— Мое имя вряд ли вам что-то скажет. Но если это так важно или, я уж не знаю, играет какую-то роль, то — пожалуйста, зовите меня Желтая Корона из Солнечных Перьев.

При ближайшем рассмотрении сигарета в ее руке оказалась сделанной из кости заколкой, вроде тех, что продаются на Арбате. Опять обманула моя близорукость. Между тем девочка, оставив без внимания наш разговор, надула щечку, тут же хлопнула ее прикосновением костяной безделушки и как-то обиженно посмотрела в темнеющий холл, через который шлепала обратно на свой пост толстая вахтерша в синем халате.

— Извини, как ты сказала?

Она опять повернулась, во взгляде — вежливый упрек в назойливости:

— Я сказала — Лола.

— Похоже, что ты не москвачка… не москвичка то есть.

— Нет, мой город довольно далеко отсюда. Самарканд, если знаешь. В Москве у меня бабушка.

— Ты шутишь?

— Нет, почему ты так решил?

Я так решил, потому что — очень просто, Лола, — за дверьми и окнами этого здания слякоть, холод и неуютное ожидание зимы, проникшее внутрь каждого прохожего. В городе, где отрицательная температура экономит в термометрах спирт, ежедневно понижаясь как минимум на один градус, ты говоришь мне о Самарканде, который я, может быть, и не знаю, но мне легче легкого отбросить тонкопленочные структуры на кремниевых подложках, которыми второй год упорно наполняют мою сопротивляющуюся голову, и вообразить себе желтые дыни на гомонящем базаре и горячий чистый песок с выросшими из него белыми домами и желтыми минаретами. Я также могу расслышать протяжную ноту муэдзина, странным образом спрятавшегося в кармане сидящей рядом девочки с длинными светлыми волосами и открытым европейским лицом без тени азиатской черноты.

— А где твой самаркандский акцент?

— Оставила его дома, у мамы. Она там преподает русскую литературу в старших классах.

Лола вздохнула и, снова обращаясь к уходящему в собственный мрак коридору, произнесла:

— Совсем уже устала ждать.

— Интересно, какой негодник тому виной, — полувопросил я и представил себе элегантного худого юношу, с чьим взглядом я в тот момент не был готов встретиться. — По-моему, он заслуживает наказания: «Гони жетон на метро и иди в кинотеатр с вахтершей».

— Да-а-а, — протянула она. — Это наш замдекана. Я перехожу учиться на модельера. Быть технологом — неинтересно. К чему мне эти станки и всякое… Лучше красивенькие вещи делать.

— Такие, как твоя сумочка? Догадываюсь, что это ты сама обшила ее глазастыми пуговицами.

— Ага. Мне так больше нравится.

Легкая улыбка и кокетливое движение плечами говорили о том, что Лола, скучая в ожидании, решила поиграть с незнакомым человеком, который зачем-то завел с ней бессмысленную беседу и никуда не торопится.

А я действительно не хотел уходить. Пока я стоял, облокотившись на бордюр, где она сидела, меня за несколько минут окутало неведомое мне раньше очарование. Девочка, без сомнения, была красива, но ведь красота проста, как афиша. Вот обаяние — совсем другое дело. Ее обаяние раскрывалось постепенно: каждая фраза и каждый новый жест добавляли новую прелесть. И было в ней что-то еще, какая-то тонкая осторожность, которую я почти сразу почувствовал, но бессилен назвать до сих пор.

Надо сказать, в моей жизни еще не было важных женщин. Все их прелести оставались там, где они были с самого начала — то есть у своих владелиц, — до меня же доходили только разные мелочи вроде приставленного к носу наманикюренного пальчика, или напряженных уголков губ, или какой-нибудь смешной фени, наподобие фразы «Обломись, ништячный», или мини-юбки, когда на улице мороз минус двадцать. Новое платье одновременно означало новую девушку, новый приятель, поджидающий ее после занятий около раздевалки, — тоже. Для меня было легче воспринять любую из простых перемен как появление нового человека, чем подстраивать свое впечатление от натуральной шатенки в узких джинсах и черной водолазке к шатенке осветленной, одетой в белое платье и туфли на квадратном каблучке.

Если вдруг какая-нибудь Света забывала со мной поздороваться и срочно отворачивалась к подруге, могущей оказаться и лицом мужского пола, я не слишком удивлялся и не торопился с воспоминанием о том, как эта же самая Света вчера сидела в институтском баре «Дельфин» и, поедая вторую порцию мороженого с персиками, в порядке обмена немыми благодарностями смотрела на меня своими большущими глазами.

Внутренняя жизнь девушек очень сложна, гораздо сложнее, чем, например, жизнь кузнечиков, которые крепко спят по утрам и громко чешутся в траве по ночам. Так пусть каждой достанет сил разобраться в себе самой. Вообще, мне кажется, нет большей ценности во Вселенной, чем человек, который знает, чего он хочет, и боюсь, что я сделал себе невероятно нескромный комплимент, себе тогдашнему, который, сидя в субботний вечер в пригородной электричке, направляющейся из столицы в тихий сосновый пригород, где находятся мой скучный институт и веселая общага, знал наверняка, где он будет в понедельник. Где и зачем.

Когда я задал Лоле идиотский вопрос, не носит ли она в сумочке Коран, она, усмехнувшись, показала мне кончик языка и сказала: «Нет. Знаешь ли, Коран — это слишком старая книжка, я предпочитаю другое». И назвала имя писателя, из многочисленных произведений которого я решительно ничего не читал, потому что вообще мало читаю. Когда я жил в доме на улице Громова, где у папы в трех шкафах томились двести томов Библиотеки всемирной литературы, у меня была детская привычка перелистывать вытянутых наугад с полки крепышей в нарядных суперобложках. Поэтому с именами писателей и названиями их произведений у меня с давних пор был полный порядок. Учась в третьем классе, я уже знал, что некто Мопассан написал романы «Жизнь» и «Милый друг», а «Госпожа Бовари» — это сочинение месье Флобера. И тот и другой — литература 19-го века, серия третья. Но читать — не читал.

— Я знаю «Сестру Керри», — сказал я Лоле, словно речь шла не о книгах, а об общих друзьях и знакомых.

— Хороший роман. Но мне больше нравится «Дженни Герхард». Я бы, пожалуй, перечитала его еще раз.