Михаил Елизаров - Мы вышли покурить на 17 лет…. Страница 2

Ты обсмеяла эти полудрагоценные аметистовые комплименты и Машины вирши — они были тягучие, многоударные, как шаманский бубен, изобиловали натужными метафорами.

Маша рифмовала пейзажи: небесные светила с осадками, зеленые насаждения с наслаждениями:

Земля в объятиях бетонного корсета.Истерзанной листвой асфальт украшен,Ночник дождя роняет слезы света,Подъезда нужник холоден и страшен.

Ревнивые кусты сухими крючьямиСосредоточенно и зло друг друга ранят,И лишь луна, облапанная тучами.На них лениво и холодно глянет…

«Ночник и нужник, день чудесный, еще ты дремлешь друг прелестный!» — ты хохотала, как ворона. Я тебе вторил. Обрадовался — понял, чем тебя смешить. Ты на дух не выносила лирику. Я сам повадился слагать стихи, чтобы угодить циничной природе твоего смеха.

За окном идет снежок, снежок,Я тебя убил и поджег.

Дурашливый хорей шел в комплекте с девятнадцатой шанелью к Восьмому марта — но ты не дождалась подарка.

А Маше я тогда ответил. Похвалил в сдержанной манере. Она воодушевилась. Выслала новые стихи: «Будильник брызжет звонами, и сон дрожит туманами».

Я промолчал, Маша также взяла деликатную паузу. В декабре, где-то на середине нашего маршрута, ты провела первую репетицию — пропала дня на два, а потом объявилась, видимо, поняла, что я еще не приручился, что не буду, одинокий, кровохаркать.

Маша поздравила меня с Новым годом. Вычурно и смешно: «Лазоревый! Вам наверняка пожелают здоровья и счастья. Я хочу, чтобы Вы запомнили меня в букете поздравлений. Поэтому желаю: пускай в следующем году рыжий поросенок прилипнет к потолку! Знайте — я на праздник совсем одна, острижена, как бледный маленький герцог, и пью морс».

Я ответил: «Пусть рыжий прилипнет», — чувствуя карамазовское, подло-стариковское копошение, похотливое паучье движение сладострастных пальцев — вот что вызвал во мне маленький герцог: одиночество, беззащитность, липкая бледность стриженого паха и алая струйка морса. Подумать только, невидимая Маша на минуту совратила меня. Но я был слишком в тебя влюблен, а гугольная поклонница просто удачно потрафила моему воображению.

Она и позже слала мне нечастые весточки. Одна такая пришла, когда тебя уже не было со мной: «Каро мио, очень беспокоюсь о Вас. Не случилось ли худого? Точнее, худой? Сама я тощая, но не терплю худышек…»

Я уверился, что Маша послана мне в утешение.

Вскоре после генеральной уборки (моя, моя вина, в чернильном гондоне я не разгадал зловещего знамения!) назначил герцогу встречу. Написал: «Маша, мы с вами знакомы без малого полгода. Давайте повидаемся». Я из шика сохранял это множественное «вы», приберегал для будущего: «Машенька, позвольте, Машенька, снимите, Машенька, раздвиньте…»

Договорились встретиться в центре, у памятника Пушкину. Накануне сошел снег, подмокший апрель от нахлынувшей отовсюду земли казался черным. Пахло травяными кормами и влажной пашней — крепкие сельскохозяйственные запахи. Солнце заново училось припекать, но как-то неуверенно, странно, будто ощупывало то там, то здесь теплыми пальцами.

Я ждал. Маша опаздывала. Я кружил вокруг бронзового сводника, высматривая тебя, моя милая, — был почти уверен, что Маша выглядит словно твоя добрая разновидность.

На пятнадцатой минуте решил звонить. Маша заранее прислала свой телефонный номер — помню, он болезненно цапнул меня клычками: две последних цифры были четверками. Представляешь, милая, Машин номер, как и твой, имел оскаленную змеиную челюсть.

Маша отозвалась: «Я уже пришла, но вас пока не нахожу», — в телефоне вместе с Машиным голосом звучал тверской шум. Просигналила машина, и я услышал в трубке близнец клаксона. Маша была совсем рядом.

И тут я увидел Машу…

Не так. Я увидел ее, но я даже не подумал, что это Маша. Я рыскал глазами, но она сама заговорила со мной: — Это я, лазоревый…

Косо улыбнулась, и я понял, что Маша уже презирает меня за мою оторопь, за мой мужской испуг. Где-то в ветвях страшно расхохоталась ворона.

Если допустить, что Машины зубы были напечатаны в таймс нью роман кегль двенадцать, то два заглавных ее резца были восемнадцатой верданой. К зубам у Маши оказалось бесполое лицо горбуна — привидение из моей давней бумажной фантазии. Она была похожа на скрипача, на мальчика-калеку с волосами провинциального Башмета — редкое сальное каре до плеч. Верхняя губа, как гусарская баллада: ме-ня-зо-вут-юн-цом-без-у-сым, без-ос-но-ва-тель-но-зо-вут!.. Угреватый, будто наперченный нос. Покрасневший, в шелухе лоб. Обметанные белым губы, точно она, как пугливая троечница, у доски поедала мел. Вывихнутые вздернутые плечи — помнишь, я сочинял тебе: «И вывихнуто плечико у бедного разведчика…»

Я был близок к дикарской реакции — отмахиваясь рукавами, кричать: — Что за дурацкие шутки? Где настоящая Маша?!

— Здравствуйте, Маша, вот и свиделись, — пролепетал я. — Пойдемте пить кофе.

А что мне оставалось делать? Я, разумеется, не взял Машу ни за руку, ни под руку, она расхлябанно плелась рядом.

— Как дела, Маша? — Я оглянулся. Она словно нарочно отстала, чтоб дать мне ее рассмотреть с головы до пят. Ну, конечно же, все было не так ужасно. Обычная некрасивая сверстница — может, чуть старше. Простенько, почти бедно одетая — в зябкий до колен синий пуховик с капюшоном, ниже — джинсовые штанины и промокаемые сапожки.

— Дела? Превосходны, мой лазоревый. Я прямо с похорон…

— Ах, Маша, ну почему вы не сказали, что сегодня неподходящий день для встречи? Мы бы перенесли на другое время. Надеюсь, несчастье не в вашей семье?

— И не надейтесь, каро мио! — Машины глаза воссияли. — Умер мой брат, — она сполна насладилась моей растерянностью.

— Маша, я соболезную…

— Пособолезнуйте мне пятнадцать лет назад, когда он изнасиловал меня, — Маша мстительно оскалилась желтоватыми шрифтами. — Но я не могла не проводить его, вы понимаете? — снова пронзительный взгляд искоса.

О, Господи! Бежать, прочь бежать, как Мизгирь…

Я доволок Машу до Кофе-Хаоса — ибо таков порядок.

В пятничный юный вечер почти все столики были заняты. Отыскалось место в курящей половине. Мы уселись посреди веселых и глупых, как елочные игрушки, людей.

Я листал меню, Маша гримасничала — казалось, она разминает перед боем лоб и щеки. Я предложил нам капучино, созвучное Машиной кручине.

— Два средних! — попросил я у прислужницы Хаоса.

Разговор не клеился. Маша, сложив брезгливой гузкой рот, виляла им во все стороны, точно обрубком хвоста.

Потом сказала: — Прискорбно, лазоревый. Мы с вами видимся первый и последний раз. Вы больше не придете…

Произнесла с такой болью. А что я мог ей возразить, милая? Она была права. От лживого — «ну, что вы такое говорите, Маша, мы с вами еще много-много раз» — выручил заказ.

Маша погрузила гузку в капучино, вдруг неожиданно вернула покойного братца: — Но вы не осуждайте Альберта, каро мио. Давайте-ка я вам покажу его…

Маша полезла за шиворот — под распахнутой курткой показался отворот пиджачка — вытащила что-то вроде плоского кожаного портмоне, достала фотографический ломтик три на четыре. Со снимка смотрел пучеглазый базедовый башмет, отдаленно схожий с Машей.

— Он был старше меня на три года. Имел дивный талант к математике. Но из армии вернулся законченным шизофреником. Его там изнасиловали, лазоревый. Он пытался покончить с собой, а в результате надругался надо мной. Мама чуть не умерла, когда узнала. Мы никуда не сообщали — оставили в избе весь этот сор. Но я его простила!..

Маша говорила излишне громко. Ее бравый рассказ, вероятно, был слышен соседним столикам.

Маша ринулась ртом в чашку, будто в пучину, вынырнула с густой кофейной бахромой на губе.

— Он скончался от рака поджелудочной. Это произошло из-за тех ужасных таблеток, которыми его пичкали. Он чудовищно растолстел, у него вылезли все волосы…

За ближним столиком произнесли: — Усы, как у ебаной лисы! — юные голоса расхохотались.

Маша почему-то приняла «лису» на свой счет. Она утерла усатенькую губу и, взяв капучино, пошла на врага. Я не успел еще ничего понять, как Маша, выкликнув отчаянное междометье, плеснула в грубиянов. Я одеревенел от неловкости.

Милая — и смех и грех. Зазвенели ложки и блюдца. Опрокинулись два стула. Пострадавшая — смешливая девица в белой кофте — сидела точно после выстрела в грудь, растопырив глаза и руки. Ее соседка восклицала: — Оля-а! Оли-и-чка-а! — и удаляла салфеткой капучиновые раны. Маша, похожая на тютчевскую Гебу, потрясала громокипящей порожней чашей. Дружок раненой девицы отряхивал брючину. Вся курящая резервация, вначале онемевшая, загомонила: что такое, что за ужас? Прислуга Кофе и Хаоса уже спешила на погром. Измаранный дружок двинулся было к Маше — нерешительное лицо его выражало «казнить нельзя помиловать». Вдруг остановился, пораженный: Маша вращала головой, как пращей. Приоткрыла рот и повалилась. На полу принялась содрогаться, изо рта показалась негустая слюна, словно Маша выпускала на волю выпитое пенное капучино. Кто-то крикнул, что нужно срочно вызвать скорую, соорудить кляп, чтобы Маша не прикусила язык.