Частная коллекция. Как создавался фотопроект - Рождественская Екатерина Робертовна. Страница 3

– Хозяйка, чего выносить? – спросили на ходу.

– Что сможете…

Через несколько минут двое вытащили холодильник с продуктами – самое, видимо, дорогое с точки зрения строителей. И бросили его, большого и белого, на зеленую траву посреди лужайки. Холодильник дернулся в агонии, дверца открылась, из пакета полился на землю вчерашний недопитый кефир и, нехотя переваливаясь, выкатилась по блату добытая докторская колбаса. Молдаване снова ускакали в дом, я следом. Двое пыхтели в дыму над огромным дубовым столом, пытаясь его протиснуть в дверной проем, но это им не удавалось, и, бросив красавец стол, схватили нелюбимое кожаное кресло и стулья. Я стояла посреди комнаты, не понимая, за что хвататься самой. Подняла зачем-то с полу сосиски – недоеденный завтрак кого-то из детей, подумав очень вовремя, что опять за собой не убрали. Взяла какой-то цветочный горшок, торшер и вынесла эти важные вещи во двор к холодильнику. Сбегала посмотреть, как справляется муж. Муж не справлялся. Огонь уже бушевал по всей крыше, сжирая несжираемое.

– Вынеси ружье, оно в сауне! – был отдан мне приказ. – И больше не входи в дом, может газ рвануть!

Я забежала за ружьем, прихватив по дороге что-то еще совсем неважнецкое, и выставила все это у дома на веранде. Из двери уже валил дым. Мужики, спотыкаясь и кашляя, выволакивали стулья и кресла, успев вытащить даже тлеющий ковер. Постелили его на газоне подальше от дома, сверху поставили кресло, стулья и торшер, еще какой-то пуфик и лавку из прихожей. Всё. Пришли, не спросясь, и так же молча ушли, не сказав ни слова, снова легко перепрыгнув через забор и исчезнув в глубине соседского участка. Спасибо им за все большое. Тогда даже не сообразила поблагодарить.

Мы открыли ворота в ожидании пожарных. Сразу набежали какие-то люди, разные, незнакомые друг с другом, но объединенные любопытством и желанием поживиться хоть чем. Некоторые пытались заскочить в пылающий дом и урвать что-то, другие довольствовались тем, что было в сарае, вынося оттуда лопаты и грабли и убегая что есть силы за ворота с инструментом наперевес. Муж пытался как-то организовать движение мародеров, но попытка не удалась, они явно превосходили количеством. Зато столько мата от дорогого мужа я еще никогда не слышала! Плюнув на лопаты, часть зимней резины и подшивки старых газет, унесенные добрыми людьми за ворота, мы вышли встречать пожарные машины, которые уже с шумом и воем ехали по нашей улице.

Второй этаж красочно и дымно горел, внутри ухало, шипело и взрывалось, мародеры воровато разбегались по участку, дети, видимо, привязанные мамой к стулу, торчали в окошке родительского дома, пепел в буквальном смысле сыпался на голову, от земли рядом с огнем начал идти пар.

Жизнь шла своим чередом.

Муж стал разбираться с пожарными, а я пошла на полянку и села в кресло, заботливо поставленное рабочими на ковер. Холодильник рядом, хоть и лежа, стулья, расставленные, словно в ожидании гостей, какие-то книги, торшер у кресла, пуфик, мужнины костюмы, тарелка с недоеденными сосисками – что ж, совсем неплохо, чтобы начать новую жизнь!

Я спокойно и расслабленно стала наблюдать, как сгорала моя жизнь прошлая. Первый этаж еще держался, но видно было, что из последних сил, шипел, посвистывал, шевелил занавесками, вроде как прося о помощи. Вот уже и дым стал отовсюду валить, разноцветный, целиком зависящий от того, что в данный момент пожирал огонь, пластик ли, дерево или какие-то железки. Вспомнила почему-то ритуал кремации в Индии, где прожила три года. Тело кладут на пирамиду, сложенную из поленьев, и все члены семьи участвуют в отправлении родственника в лучший из миров – кто-то подливает в огонь благовония, кто-то масло, другие сыпят лепестки цветов и сандаловый порошок, какие-то пахучие специи, молоко, много чего еще, особый сложный ритуал, а главный скорбящий – старший сын покойного. Его бреют наголо, одевают во все белое – там это цвет траура, и он молча следит за происходящим. А через два часа – именно столько времени горит человеческое тело – раскалывает палкой обгоревшую голову матери ли, отца ли, чтобы выпустить душу в рай. Вот и я, как старший бритый сын, сидела и смотрела на горящий родной дом, сжигающий все то, что было в моей жизни до этого момента, – вещи, оставленные отцом, его бесценный архив, большую библиотеку, бабушкины колечки, милые, не особо дорогие, но ведь бабушкины же, фотографии прапра на стене в старинных рамочках, единственные и безвозвратно сгорающие, – ах, как жалко, что не бросилась за ними в последнюю минуту! Все вроде материальное, но оживляющее мгновенные воспоминания и эмоции. Так огонь и добирался до воспоминаний, хотя я раньше не думала, что и воспоминания могут гореть.

Вон там, где черный дым, слева от двери висела фотография, где я, совсем маленькая, 2–3-летняя, в красивом пальтишке и шапчонке, иду к папе, а он, такой огромный, сидит на корточках и ждет меня, чтобы оказаться со мной на одном уровне, чтоб я могла ему прямо в глаза заглянуть и обнять. Он тогда привез мне трехколесный велосипед, прямо из магазина, синенький, с махонькими педальками, закрученный почему-то в коричневую промасленную бумагу. Помню запах машинного масла из детства, наверное, от него, от этого велика. Велика на той фотографии нет, он за кадром, совсем еще некрасивый, закутанный и вонючий. А потом, когда его раздели, отмыли и протерли какими-то тряпками, когда он стал блестящий и ярко-синий, это был настоящий восторг! Папа держал руль, согнувшись в три погибели, а я гордо ехала, подняв ноги так, чтобы дурацкие педали не били меня. А потом научилась, освоилась, осмелела и гоняла по нашему круглому дворику, посередине которого на высоком-превысоком черном бронзовом постаменте сидел старенький дяденька-писатель в таком же черном бронзовом, как и он сам, кресле, держал в руках бронзовую книгу и, нахмурившись, думал о чем-то своими бронзовыми мозгами. Про дядьку мне рассказывала мама: он совсем не ел мяса, писал взрослые романы без картинок, иногда про войну, иногда про мир, часто был недоволен тем, что написал, и заставлял жену все переписывать по многу раз, а она, помимо всего прочего, еще рожала ему детей. А потом, когда он окончательно постарел, то разулся и ушел из дому куда глаза глядят, так мне мама рассказывала. И у писателя на голове все время сидели птицы и какали. Я удивлялась со своего велосипеда, зачем так высоко надо для этого забираться. Мне не нравилась закаканная голова писателя. Белое на черном ведь очень заметно. У дяди-писателя даже менялись черты лица из-за голубиной пачкотни – то глаз потечет и вроде как начинает противно подмигивать, то лоб перережет длинная белая линия, и дядя еще больше нахмурится. Дворник не смел лезть шваброй в лицо писателя, боялся, что неправильно поймут, хотя и сам страдал от такого непорядка в самом центре вверенной ему территории. Вокруг дяди каждый год высаживали веселые оранжевые бархатцы, бархотки, как их называла бабушка. Они очень пахли, особенно в жару. Взрослые этого запаха почти не чуяли с высоты своего роста, я же каталась кругами в самом эпицентре запаха, глядя на оранжевое близко-близко.

А еще на горевшей стенке висела большая фотография моей совсем маленькой мамы, сидящей на горшке посреди нашего круглого двора на Поварской! Рядом бабушка, молодая, звонкая, смеющаяся и счастливая – у них тогда была безумная любовь с дедом, они не могли друг без друга дышать и оба умирали от любви к маленькой дочке. Фотография, пропитанная счастьем, несмотря на ночной горшок!

Воспоминаний было предостаточно, они толпились в голове, всплывая одно за другим, вытесняя друг друга, и по непонятным мне причинам я почему-то вспомнила про литографии Фернана Леже. Их было две, большие, яркие, четкие, красно-желтые, изображающие сплетенные абстрактные тела. Их нам подарила Надя Леже, его вдова, которая жила совсем рядом, в Переделкине. Дорогущие, музейные, хорошо горящие, как и любая другая бумага.