Максим Александров - Сеть Индры. Сеть Индры, Мистерия о Геракле, рассказы, стихи. Страница 16

А возможно, Синяя Дама была и не такая уж сумасшедшая… Или это просто Фире нравились низкие голоса?

Она действительно любила всё синее и оставляла после себя едва уловимый аромат каких-то нездешних духов – запах древних ларцов, где когда-то хранили благовония, дыма прошлогодней осени, сандалового дерева и чёрного кофе. Когда Елена Аркадьевна уезжала, она пела вполголоса, позвякивая на кухне чем-то старинным, вроде фамильного серебра, чем-то, чем больше никому не удавалось так благородно и старинно позвякивать.

– Девочка, – говорила она Фире, – девочка, если это не ваш сон, то зачем же Вы его смотрите?

* * *

Елена Аркадьевна боялась сквозняков и молчания, ей всегда не хватало денег и времени, и она считала своим долгом поддерживать Фиру морально.

– Глупости, – заявляла она бодрым голосом, – он вернётся. Поймёт, что не прав и вернётся. Человек не может жить один и он, конечно, тебя найдёт.

Но Фиру эта перспектива почему-то не особенно радовала.

Теперь Фиру навещал Зверь.

Со Зверем можно было молчать, а можно было разговаривать.

Он мог часами сидеть в кресле, заложив ногу за ногу и лишь иногда поводя ушами.

– Вы напрасно скрываете свою мохнатость, – говорила Фира, – она вам к лицу. А также тяжёлость, чёрность, пушистость и грациозность, – ей нравилось угадывать в Звере его подлинные черты. – Вы знаете, в юности я собственноручно сводила себя с ума: на нашем курсе модно было быть чокнутым. Всем хотелось быть оригинальными. Вот и результат.

И Зверь грустно и понимающе улыбался.

– Вообще-то, православной девушке негоже с вами якшаться. Но так уж и быть, оставайтесь, – великодушно дозволяла Фира, – но помните, во крещении меня зовут Февронья.

За стеной чихали, но как-то мелодраматически: сначала долго и тоненько – «А-аа», как бы готовя к эффекту, и вдруг – «пчхи!». У Елены Аркадьевны была аллергия на кошек.

С отвращением к себе Фира зажгла свет и поглядела на часы. Двадцать пять минут четвёртого. Фира застонала. Нет, больше ей не выдержать. Пойти бы на кухню, вскипятить чайничек. Ага, а утром Елена Аркадьевна скажет: «Опять ночью кто-то ходил по квартире. Как стадо слонов!» А потом начнёт рассказывать, как у неё болит голова. Уродка. Да что она понимает в головной боли! Головная боль. О-оо! Одно дело, когда вкручивают в висок такое маленькое свёрлышко. А другое – когда глаза застилает красный туман, а по затылку отбойным молотком, завёрнутым в вату. А ещё бывает, когда голову закручивают стягивающим обручем. Интересно, как такая пытка называется? Наверно, «испанская тюбетейка». Раньше Фира так и представляла себе испанцев – в старинных, страшно неудобных обтягивающих костюмах, полупридушенных тугими воротничками, хромающими в своих на два размера меньше испанских сапогах.

Стараясь не шуметь («И вовсе слоны не шумят. Они ходят по джунглям бесшумно. Книжки читать надо!»), Фира слезла с кровати, уселась в кресло и стала слушать, как скрипит дом.

Когда внезапно забили часы, Фира вздрогнула, а потом захихикала:

– Это Елена Аркадьевна их заводит. Но они всё равно идут только когда захотят. – Она помолчала. – Зверь, расскажите что-нибудь умное.

– Эти часы, Фира, боем отмечают смену космических суток, – сказал Зверь. – Когда это происходит, наступает час, когда обычное время перестаёт идти, и всё живет во времени, бывшем до сотворенья мира.

– Врёте! Они всего три дня назад куковали!

Гость пожал плечами. Фира осталась одна. Только в форточке маячил чёрный кошачий силуэт.

Текст 12

Я появился на свет в день, именуемый четвергом. День был сухой и серый. Под ногами потрескивали сучья и шуршали листья. Пахло дымом. Голые ветки деревьев царапали тишину. Чёрная кошка возлежала на красной скамейке. Блёклые цвета ещё не родившейся жизни…

Я иду, осторожно касаясь земли ногами. Когда только рождаешься, надо быть предельно осторожным. Чтобы не вспугнуть. Столбы дыма от куч тлеющих листьев. Чёрная кошка. Минуты не спешат, сплавляются в единую прозрачную массу – во время Оно…

Совсем немного оттенков: серое небо, серый асфальт, белый дым, тополя – серебристо-зеленоватые, кусты, деревянные ставни – все оттенки серого и коричневого. Навсегда? Может быть, и навсегда.

Бледно-серое небо, серый кирпичный дом, длинный и двухэтажный, окна без занавесок. На втором этаже за окном неподвижно стоит пожилая женщина в синем. Тополя. Не забыть.

Я буду приходить сюда часто. Подниматься в полутьме, впитывая запахи подъезда. Странно, очень странно, почему дома, построенные после Сталина, пахнут совсем по-другому? В них исчез запах жизни и времени. Времени, в которое я не жил. Хотя к чему толковать о времени, когда я появился в четверг?

Чужие воспоминания липнут на меня, как на клейкую ленту. Небывшее время имеет привычку продолжаться вечно.

Женщина в синем глядит на меня устало и говорит, что чувствует, как растут деревья: «Они всё время растут. Днём и ночью». Потом она говорит: «Выпейте кофе». И мы пьём кофе.

Её часто навещают бывшие люди. Они приходят в сумерках, но она всегда начинает ждать их заранее. Хотя зачем? Они всё равно приходят незамеченными. По двое, по трое.

Сумерки – это лучший из часов. В прозрачном полумраке всё обретает своё первоначальное звучание. Дома и звёзды, деревья и потерянный мяч становятся тем, чем они были когда-то задуманы – символом тишины. Бывшие сидят неподвижно и слушают.

Женщина смеётся и рассказывает, что они думают сердцем. У бывших людей большое и умное сердце, а мозг им совсем не нужен. В их времена совсем не было электричества, и теперь они приходят, чтобы поглядеть на огни – светящиеся окна, фонари… О чём они при этом думают?

С ними так хорошо помолчать. Они очень деликатны и не приходят, когда приезжает Елена. А может быть, она им просто не очень нравится?

Когда приезжает Елена, я тоже стараюсь не приходить. Елена очень глупа, хотя догадаться об этом не так просто. У неё несколько лиц, и она надевает их по мере необходимости, иногда путая. Женщина в синем рассказала мне, что часто застаёт Елену совсем без лица и тогда старается уйти незамеченной, чтобы не смущать дочь. Однажды Елена потеряла лицо, и я подобрал его на лестнице и теперь иногда надеваю в людных местах. Так легче сохранить одиночество.

С тех пор как Елена решила, что её долг – служить ближним, она стала невыносима, её не любят даже кошки.

Трудно сказать, сколько в доме кошек. Я знаком лишь с немногими. Они встречают меня у подъезда, торжественные, как пушистые сфинксы. Рыжие, чёрные, серые… Их лица внимательны и в тоже время сосредоточенно-отрешённы, их позы расслаблены и неподвижно-стремительны. Они не спешат. Они знают своё право. Они знают, что успеют везде.

Это их дом, их мир, и в этом корень их тайны, их потусторонности. Мир потусторонен для людей, они всегда внешни. Пусть каждый и пытается безнадёжно отрезать свой ломоть, собрать, нагрести кучку вещей и людей и вобрать в себя, продолжить себя в них, и сказать: «Это моё, моё, это я, я, Я!» – какая тщета! Кошки знают.

Тщета. На пустыре у путей красный кирпичный сарай. Ободранный, закопчённый, с широкими неряшливыми зазорами между оббитыми кирпичами. И чёрная, огромными неровными буквами надпись: ЛЕНИН – СТАЛИН – КОМУНИЗМ.

Говорят, при Сталине здесь запрещали убивать деревья. Поэтому они остались – эти тополя, липы, лиственницы, столетние, полные памяти и бытия. Их всего лишь разлучили, разгородили бесчисленными заборами.

Заборы как символ. Неужели коммунизма? Жалкая попытка за-я-чить, за-мы-чить пространство. Мой кусочек космоса, ломтик Бога.

Конец ознакомительного фрагмента.