Олег Рой - Писатель и балерина. Страница 2

– Ну, по-моему, мозги у тебя больше технические, чем гуманитарные, – заметил Марк, сам, впрочем, не слишком веривший в существование убедительной разницы между «физиками» и «лириками». – А этот твой филфак…

– Да ой! – выпустив мышку, Ксения всплеснула руками. – Переводчик – самая девичья профессия. В технический вуз я реально не хочу. В экономисты – тем более. Ну и куда девушке податься? Ты же не пустил меня ни в ГИТИС, ни в Щепкинское, никуда.

– Угу, вот прямо не пустил, – хмыкнул Марк. – Наручниками к батарее приковал. Не преувеличивай. Ксюш, мы уже говорили об этом не один раз. В искусство можно идти, только если никаких других вариантов для тебя не существует. Знаешь поговорку: можешь не писать – не пиши? Другое дело, если бы ты дневала и ночевала в школьной студии…

Девушка брезгливо скривилась:

– Фу, любительщина…

– Ну да, не без, – согласился он. – Но если бы для тебя на сцене свет клином сошелся, ты хваталась бы за любую возможность туда попасть. А для тебя это вариант привлекательный, но далеко не единственный. И значит, лучше выбрать что-то другое. Искусство – слишком жестокая профессия, чтоб лезть в него вот так вот, из чистого «нравится». Самая, пожалуй, жестокая.

– Это ты про как у Маяковского? – не отрываясь от монитора, поинтересовалась Ксения. – «В грамм добыча, в год труды: изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Типа один процент таланта, девяносто девять – пролитого пота? – Она немного понажимала клавиши и вновь схватилась за мышку. – Или про конкуренцию? Типа все рвутся на Олимп, и пока пробьешься, весь в синяках будешь, так что ли?

Марк покачал головой:

– Это все в любой профессии так. И девяносто девять процентов пота – и крови, душа моя, и крови – и конкуренция, и синяки. Путь к Олимпу нигде коврами не устлан.

– Ну и чего тогда? – Она выпрямилась, откинулась в кресле и недовольно взглянула на отца.

– Ну и того, – передразнил он. – В других сферах этот самый Олимп не всегда планируется. Даже почти и никогда. Идет человек, скажем, на юрфак. И кем он себя мыслит? Ну есть у нас, конечно, известные адвокаты – но они же известны не делами своими, а тем, что в телевизоре помелькали. И абитуриент юрфака явно не мечтает о мировой славе. Мечтает, может, стать лучшим из лучших следователей и вообще возглавить наш Следственный комитет – вот ты, кстати, в курсе, кто в России глава Следственного комитета? А какой-нибудь аргентинский или египетский инженер не знает даже, что в России есть Следственный комитет. Зачем ему? Или возьмем вместо юриспруденции физику. Или историю. Или биологию. Посмотри на самых-самых – ну хоть бы на Нобелевских лауреатов.

– По истории не бывает Нобелевской премии, – буркнула Ксения, уже догадываясь, куда клонит отец.

– А что бывает? – подхватил Марк. – Как историков отмечают? Не слыхала? Ай-яй-яй. Ладно, кто в этом году получил Нобелевку по химии? Не помнишь? Ах, вообще не обратила внимания. Вот то-то и оно. А это ведь самые-самые. Про остальных и говорить нечего. И выбирая физику, историю или юриспруденцию, человек никогда, понимаешь, никогда не ожидает, что станет так велик, что весь мир вокруг него ахать будет. Потому что не будет. Даже если этот самый человек и впрямь станет кем-нибудь вроде Эйнштейна или Флеминга.

– Это который Джеймса Бонда придумал, что ли? – съязвила Ксения.

– Нет, это который открыл пенициллин, – сухо уточнил Марк.

– Пап, да я знаю, я просто… – Она вздохнула.

Он улыбнулся:

– Нет, почему же, это очень показательно. Это как раз о том, что искусство – жестокая профессия.

– При чем тут искусство? – Она нахмурилась.

До этой стадии их споры «о профессии» еще не доходили. Но когда-то ведь все равно пришлось бы, подумал он, значит, нечего тянуть.

– Путь к Олимпу – это путь к профессиональному признанию. Профессиональному, заметь. А писать, рисовать, танцевать человек пытается, как правило, вовсе не за тем. Человек – животное социальное, и один из основополагающих его мотивов – ну или стимулов – потребность в стороннем внимании. Холодно человеку одному, вот он и кидается туда, откуда, как ему чудится, теплом веет, вот и вопит в белый свет, как в копеечку, – любите меня, ведь я такой прекрасный! Любите меня, ведь я лучше всех! Я лучше всех танцую! Пою, пишу, комедию ломаю на сцене, картинки рисую, нужное подчеркнуть.

– Ну так если ты действительно лучше всех…

Кажется, она действительно не понимает…

– Не лучше всех, – пояснил Марк неохотно – говорить об этом было не слишком приятно. – А лучше всех танцую. Или картинки рисую. Или книжки пишу. А это – совсем другое дело. Об этом еще Цветаева писала. Точную цитату не помню, но что-то вроде: «Почему, почему меня каждый раз приравнивают к моим стихам? Почему со мной говорят только о них? Я – не стихи, это лишь часть меня, и не самая значимая». Зритель, читатель, слушатель восхищается результатом работы актера, писателя, музыканта – ровно как в любой другой профессии. Но художнику-то мечталось о восхищении им самим. И вот он вроде бы уже лучше всех, и поклонников толпа, автографы, букеты и прочие проявления всенародной любви… а ничего в его жизни – там, внутри, в глубине – ничего эта чертова всенародная любовь не изменила. Не к нему эта любовь – к той кажимости, что он производит. И аплодисменты – не ему, а тому, что нарисовано, сыграно, спето или написано. Ну, может, премию какую-нибудь дадут, да толку с них, с премий… Кроме денег, конечно. – Он хмыкнул. – На Олимпе раздают совсем не те плюшки, которые виделись снизу, о которых там, снизу, мечталось. Вот поэтому искусство – жестокая, быть может, самая жестокая из профессий. Добирается наш художник до Олимпа весь ободранный – конкуренция же! – промерзший, ну вот, думает, сейчас в волнах всенародной любви согреюсь. И обнаруживает, что всенародная любовь сконцентрирована на картинках, им нарисованных, а сам художник никому не нужен и не интересен. Всем наплевать, что у него бессонница или плечо от махания кисточкой болит – рисуй давай! И тянет художника махнуть головой вниз с этого самого Олимпа и вообще отовсюду, из жестокого, равнодушного мира. Но головой вниз все-таки страшно, а на Олимпе хоть вкусно кормят. А жестокий и равнодушный мир – ну, то есть жестокую равнодушную публику – оттуда очень удобно ненавидеть. В отместку за равнодушие к его, художника, бессонницам и болям в плече.

Ксения поглядела на него с нескрываемым любопытством:

– И ты тоже всех ненавидишь?

Марк усмехнулся:

– А я, Ксения Марковна, персонаж совсем другой истории. И об Олимпе я не так чтобы мечтал, и уж о всенародной любви – тем паче. Я бумагу марать люблю, мне без этого жизни нет. Вон как тот Флеминг с его пенициллином. Радовался он Нобелевке? Да уж наверняка. Порадовался и дальше работать пошел. Тем более что это ж сколько на Нобелевку новых чашек Петри[3] можно накупить! Ну или там центрифуг каких-нибудь. Потому что не за Нобелевкой он в биологию поперся, а ради возни с пробирками и прочими микроскопами.

– Поручик, вы любите детей?.. Не особенно, но сам процесс, – процитировала вдруг Ксения и смешалась, точно вспомнив вдруг, что разговаривает все-таки не с приятелем‑сверстником. – Ой, извини, пап!

– Да не за что, – усмехнулся Марк. Вот за это он и любил разговоры с дочерью – за ощущение равенства. – Анекдот циничный, даже грубый, но очень точный. Все примерно так и есть.

– Поня-атно, – протянула она, поколдовала еще немного над клавиатурой, потыкала мышью…

– Все, готово, можешь дальше бумагу марать. А вообще-то закрывай уже все. На часы глядел? Мать там уже пятое платье примеряет и глаза третий раз перекрашивает. И шипит, что опоздаете. Из‑за тебя.

– Ты так и не надумала с нами пойти? – без особой надежды спросил Марк.

– Да вот еще! – отмахнулась дочь. – Было бы на что глядеть.

– Во-от! – Он воздел указательный палец. – И это говорит человек, мечтавший – по крайней мере уверявший меня, что мечтает, – служить в театре.

– Ну так в театре же, не в балете. Бр-р-р. – Она дернула плечом. – И потом… Выходить на сцену, а не пялиться на нее из зрительного зала.

– Не просто из зала, а из вип-ложи, – ехидно уточнил Марк. – Рядом с директорской. Точно не желаешь? Премьера, весь бомонд…

– Издеваешься?

Выскальзывая из кабинета, Ксения обернулась и показала ему язык. Ну да, последнее слово должно в любом случае оставаться за ней. Марк улыбнулся: может, высунутый язык – и не последнее слово. С Ксении станется: разодевшись в пух и прах и прихватив в качестве сопровождающего кого-нибудь пофактурнее из приятелей, заявиться на премьеру – как бы самой по себе. Чтоб «случайно» столкнуться в буфете или там в фойе: ах, как мило вас видеть, как вам постановка? И удалиться с самым независимым видом. Она любила устраивать такие внезапности. Марка это забавляло и даже почему-то умиляло.