Владимир Набоков - Poems and Problems. Poems

ДОЖДЬ ПРОЛЕТЕЛ

Дождь пролетел и сгорел на лету.     Иду по румяной дорожке.Иволги свищут, рябины в цвету,     белеют на ивах сережки.

Воздух живителен, влажен, душист.     Как жимолость благоухает!Кончиком вниз наклоняется лист     и с кончика жемчуг роняет.

Май 1917

Выра 

К СВОБОДЕ

Ты медленно бредешь по улицам бессонным;на горестном челе нет прежнего луча,зовущего к любви и высям озаренным.В одной руке дрожит потухшая свеча.Крыло подбитое по трупам волочаи заслоняя взор локтем окровавленным,обманутая вновь, ты вновь уходишь прочь,а за тобой, увы, стоит все та же ночь!

1917

Крым

НОМЕР В ГОСТИНИЦЕ

Не то кровать, не то скамья.Угрюмо-желтые обои.Два стула. Зеркало кривое.Мы входим — я и тень моя.

Окно со звоном открываем:спадает отблеск до земли.Ночь бездыханна. Псы вдалитишь рассекают пестрым лаем.

Я замираю у окна,и в черной чаше небосвода,как золотая капля меда,сверкает сладостно луна.

8 апреля 1919

Севастополь

ГЕРБ

Лишь отошла земля родная,в соленой тьме дохнул норд-ост,как меч алмазный, обнажаясредь облаков стремнину звезд.

Мою тоску, воспоминаньяклянусь я царственно беречьс тех пор, как принял герб изгнанья:на черном поле звездный меч.

24 января 1925

Берлин

ВЕРШИНА

Люблю я гору в шубе чернойлесов еловых, потомучто в темноте чужбины горнойя ближе к дому моему.

Как не узнать той хвои плотнойи как с ума мне не сойтихотя б от ягоды болотной,заголубевшей на пути.

Чем выше темные, сырыетропинки вьются, тем яснейприметы с детства дорогиеравнины северной моей.

Не так ли мы по склонам раявзбираться будем в смертный час,все то любимое встречая,что в жизни возвышало нас?

31 августа 1925

Фельдберг (Шварцвальд)  

ЛИЛИТ

Я умер. Яворы и ставнигорячий теребил Эолвдоль пыльной улицы.           Я шел,и фавны шли, и в каждом фавнея мнил, что Пана узнаю:“Добро, я, кажется, в раю”.

От солнца заслонясь, сверкаяподмышкой рыжею, в дверяхвдруг встала девочка нагаяс речною лилией в кудрях,стройна, как женщина, и нежноцвели сосцы — и вспомнил явесну земного бытия,когда из-за ольхи прибрежнойя близко-близко видеть мог,как дочка мельника меньшаяшла из воды, вся золотая,с бородкой мокрой между ног.

И вот теперь, в том самом фраке,в котором был вчера убит,с усмешкой хищною гулякия подошел к моей Лилит.Через плечо зеленым глазомона взглянула — и на мнеодежды вспыхнули и разомиспепелились.            В глубинебыл греческий диван мохнатый,вино на столике, гранаты,и в вольной росписи стена.Двумя холодными перстамипо-детски взяв меня за пламя:“Сюда”, — промолвила она.Без принужденья, без усилья,лишь с медленностью озорной,она раздвинула, как крылья,свои коленки предо мной.И обольстителен и веселбыл запрокинувшийся лик,и яростным ударом чреселя в незабытую проник.Змея в змее, сосуд в сосуде,к ней пригнанный, я в ней скользил,уже восторг в растущем зуденеописуемый сквозил, —как вдруг она легко рванулась,отпрянула и, ноги сжав,вуаль какую-то подняв,в нее по бедра завернулась,и, полон сил, на полпутик блаженству, я ни с чем осталсяи ринулся и зашаталсяот ветра странного. “Впусти”, —я крикнул, с ужасом заметя,что вновь на улице стоюи мерзко блеющие детиглядят на булаву мою.“Впусти”, — и козлоногий, рыжийнарод все множился. “Впусти же,иначе я с ума сойду!”Молчала дверь. И перед всемимучительно я пролил семяи понял вдруг, что я в аду.

1928

Берлин  

К МУЗЕ

Я помню твой приход: растущий звон,волнение, неведомое миру.Луна сквозь ветки тронула балкон,и пала тень, похожая на лиру.

Мне, юному, для неги плеч твоихказался ямб одеждой слишком грубой.Но был певуч неправильный мой стихи улыбался рифмой красногубой.

Я счастлив был. Над гаснущим столомогонь дрожал, вылущивал огарок;и снилось мне: страница под стекломбессмертная, вся в молниях помарок.

Теперь не то. Для утренней звездыне откажусь от утренней дремоты.Мне не под силу многие труды,особенно тщеславия заботы.

Я опытен, я скуп и нетерпим.Натертый стих блистает чище меди.Мы изредка с тобою говоримчерез забор, как старые соседи.

Да, зрелость живописна, спору нет:лист виноградный, груша, пол-арбузаи — мастерства предел — прозрачный свет.Мне холодно. Ведь это осень, муза.

1929

Берлин  

СНЕГ

О, этот звук! По снегу —скрип, скрип, скрип —в валенках кто-то идет.

Толстый крученый ледостриями вниз с крыши повис.Снег скрипуч и блестящ.(О, этот звук!)

Салазки сзади не тащатся —сами бегут, в пятки бьют.

Сяду и съедупо крутому, по ровному:валенки врозь,держусь за веревочку.

Отходя ко сну,всякий раз думаю:может быть, удосужитсяменя посетитьтепло одетое, неуклюжеедетство мое.

1930

Берлин

ФОРМУЛА

Сутулится на стулебеспалое пальто.Потемки обманули,почудилось не то.

Сквозняк прошел недавно,и душу унеслов раскрывшееся плавностеклянное число.

Сквозь отсветы пропущенсосудов цифровых,раздут или расплющенв алембиках кривых,

мой дух преображался:на тысячу колец,вращаясь, размножалсяи замер наконец

в хрустальнейшем застое.в отличнейшем Ничто,а в комнате пустоесутулится пальто.

1931

Берлин

НЕОКОНЧЕННЫЙ ЧЕРНОВИК

Поэт, печалью промышляя,твердит прекрасному: прости!Он говорит, что жизнь земная —слова на поднятой в пути —откуда вырванной? — странице(не знаем и швыряем прочь)или пролет мгновенный птицычрез светлый зал из ночи в ночь.

Зоил (пройдоха величавый,корыстью занятый одной)и литератор площадной(тревожный арендатор славы)меня страшатся потому,что зол я, холоден и весел,что не служу я никому,что жизнь и честь мою я взвесилна пушкинских весах, и честьосмеливаюсь предпочесть.

1931

Берлин

ВЕЧЕР НА ПУСТЫРЕ

Вдохновенье, розовое небо,черный дом с одним окномогненным. О, это небо,выпитое огненным окном!Загородный сор пустынный,сорная былинка со слезой,череп счастья, тонкий, длинный,вроде черепа борзой.Что со мной? Себя теряю,растворяюсь в воздухе, в заре;бормочу и обмираюна вечернем пустыре.Никогда так плакать не хотелось.Вот оно, на самом дне.Донести тебя, чуть запотелоеи такое трепетное, в целостиникогда так не хотелось мне…Выходи, мое прелестное,зацепись за стебелек,за окно, еще небесное,иль за первый огонек.Мир, быть может, пуст и беспощаден,я не знаю ничего,но родиться стоит радиэтого дыханья твоего.

Когда-то было легче, проще:две рифмы — и раскрыл тетрадь.Как смутно в юности заносчивоймне довелось тебя узнать.Облокотившись на периластиха, плывущего, как мост,уже душа вообразила,что двинулась и заскользилаи доплывет до самых звезд.Но, переписанные начисто,лишась мгновенно волшебства,бессильно друг за друга прячутсяотяжелевшие слова.

Молодое мое одиночествосредь ночных, неподвижных ветвей;над рекой — изумление ночи,отраженное полностью в ней;и сиреневый цвет, бледный баловеньэтих первых неопытных стоп,освещенный луной небывалойв полутрауре парковых троп;и теперь увеличенный памятью,и прочнее, и краше вдвойне,старый дом, и бессмертное пламякеросиновой лампы в окне;и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,все шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец,все, что время как будто и отняло,а глядишь — засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять…

Мигая, огненное окоглядит сквозь черные перстыфабричных труб на сорные цветыи на жестянку кривобокую.По пустырю в темнеющей пылиподжарый пес мелькает шерстью снежной.Должно быть, потерялся. Но вдалиуж слышен свист настойчивый и нежный.И человек навстречу мне сквозь сумеркиидет, зовет. Я узнаюпоходку бодрую твою.Не изменился ты с тех пор, как умер.

1932