Николай Верещагин - Горький мед. Страница 13

Года через полтора ранней весной я оказался в родных краях и заехал ненадолго в Мамоново. Здесь я и узнал от людей подробности этой истории, составил себе представление о ней. История эта к тому времени уже подзабылась, но чувствовалось, что прежде о ней много говорили, что сложилось уже готовое мнение обо всем. Жалели Марию, но и Гуртовым сочувствовали тоже: шутка ли, столько трат, столько хлопот, а из-за нелепой гибели свата все пошло прахом, все сорвалось. Многие осуждали эту свадьбу над гробом, но не было ясности, кто виноват. Некоторые в поселке даже остались в убеждении, что это Мария не захотела отменить свадьбу, боялась, как бы дочка без Жорки не осталась. «Ребенок-то недоношенный, на восьмой месяц народился», — понизив голос, сообщали они. Кирилла осуждали, помня, как он все суетился на свадьбе, неспроста старался всем угодить. А Дору Павловну никто не судил — все помнили, с каким скорбным лицом она сидела на этой свадьбе, как убивалась на похоронах. Очень Любу жалели, но таким тоном, что, дескать, уж такая она несчастная, невезучая, так, видно, на роду ей написано.

Жизнь у них с Жоркой не заладилась. Беременность протекала тяжело, и Люба все время была мрачной, раздражительной. Появились у нее и странности. По ночам во сне она страшно кричала и в беспамятстве звала отца. Ее уговаривали, даже стыдили: «Ты о ребенке подумай, тебе рожать». Но это не помогало. Однажды не углядели, и она за полночь по морозу в одной рубашке и босиком побежала домой с криком: «Папка, я к тебе!..»

Боялись за нее, за ребенка, но ничего обошлось. И роды прошли легко, и молока было достаточно. Мальчишка оказался на удивление, крепенький и живой. Похож оказался на покойного деда. Вздохнули с облегчением, думали, что теперь-то она забудет горе, поправится, помягчает к мужу, к его семье. И вправду ночные плачи, истерики сразу прекратились, лицо прояснилось, даже улыбалась иной раз, глядя на ребенка. Но к мужу и Гуртовым теплее не стала: сдвигала брови, и глаза холодели, лишь только приближались к ней. К ребенку не подпускала — лицо ее кривилось страдальчески, когда те брали внучонка на руки.

В полгода перестала кормить грудью (молоко кончилось), а на следующий день без всяких объяснений ушла с ребенком в дом к матери, потребовала развода. Гуртовые приходили разбираться, упрашивали вернуться — она запиралась от них. Мать плакала, свои родственники все уговаривали — ни в какую! В конце концов Гуртовые пришли договариваться о разделе. Вернули приданое, а из денег, подаренных молодым на свадьбу, лишь четверть, поскольку Люба не работала, а декретных мало получила. Если есть претензии, сказала при этом Дора Павловна, то она готовы и больше отдать, на что Мария торопливо ответила, что нет, никаких претензий быть не может — она чувствовала себя виноватой за дочь и старалась всячески угодить Гуртовым. Дора Павловна оставила внуку импортный трикотажный костюмчик, купленный на вырост. Уходя, она плакала, причитала над ним.

Все это рассказали мне словоохотливые родственники и соседи, с которыми я не виделся давненько уже. Многие из наших сочувствовали Гуртовым: мол, хотели сохранить семью, а Любу осуждали — нельзя же так эгоистично вести себя. От них я узнал, что вскоре после этого Жорка сошелся с Юлькой, которая давно уже живет у Гуртовых, и на днях готовят новую свадьбу. Юлька и в торжестве своем все никак не могла простить Любе первой свадьбы, хаяла ее в пересудах. «Худая она, квелая. А после того совсем высохла как щепка. Негодная она в постели, вот Жорка ее и бросил. Понял, что не на ту польстился», — сообщала она подружкам по секрету. Ее осаживали, даже стыдили, но, посудачив, люди соглашались со вздохом, что крепкотелая Юлька как-то больше подходит мордатому Жорке, вместе они как-то больше личат.

Зашел я проведать и Марию. Она была здорова, бодра, но показалась мне сильно сдавшей за те несколько лет, что мы не виделись. Дома у нее все блистало чистотой и порядком, но без Ивана дом казался пустым…

Любу я не застал. Она уехала накануне в город, где подыскивала работу и жилье, чтобы потом взять ребенка к себе. Мать упрашивала ее, отговаривала, но она поставила на своем, заявив, что хоть на Сахалин завербуется, а в Мамонове жить не будет. Уехала без определенных планов и без всяких причин — просто все ей здесь опротивело, и родственники тоже. «Не понимаю я ее, — жаловалась Мария. — Чего она на родных-то так осердилась? Какие они ни есть, а все родня, все в случае чего помогут… Они, говорит, нехорошо живут, неправильно. Живут как умеют, как все живут. Звала и меня с собой: продай дом и уедем. Да куда ж мне без своего дома, без хозяйства — приросла тут… Очень уж она тоскует по отцу, очень убивается. И сына Иваном записала, хоть Гуртовые хотели назвать Аркадием. Тоже целое дело было!..»

Я спросил, отчего не поладили с Жоркой. «Не говорит ничего. Да небось и сама не знает. Парень он видный, неглупый. До женитьбы еще погуливал, а после бросил сразу. В дело втянулся, добычливый такой. От девок отбою нет. Вон уж с другой сошелся, слыхали небось…»

Маленький Ванюшка спал в другой комнате. Я попросил Марию показать его. Мы тихо открыли дверь. Розовый пухлый младенец спал в кроватке с соской во рту. Он и вправду походил на Ивана, такой же лобастенький. Почувствовав наше присутствие, ребенок шевельнулся, затеребил пухлыми губами соску и улыбнулся во сне…

Давно я не был в родном Мамонове, и теперь во многом не узнавал его. Село наше старинное, казацкое. Еще в XVI веке, как сказано в источниках, беглые крестьяне создали на реке Яик свою вольную полувоенную общину. Их стали называть казаками, что в переводе с тюркского означает вольный, свободный человек. Казачество не знало крепостного гнета. Народ здесь испокон веку жил смелый, волевой, предприимчивый.

Село наше Мамоново среди других считалось богатым селом. Здесь бывали большие ярмарки, шла бойкая торговля с Прикаспием. Туда везли хлеб, оттуда рыбу: осетров, севрюгу, белорыбицу. От тех времен осталась посреди села белокаменная шатровая церковь с высокой колокольней, редкой для села громадности и благолепия, превращенная в двадцатых годах в склад, а ныне пустующая в ожидании давно обещанной реставрации.

Пшеница здесь на южноуральских черноземах хорошо родила, скота много держали — до войны еще было в колхозе большое стадо. Потом поблизости нашли нефть и газ, колхозные земли и пастбища ушли под вышки и компрессорные станции. Большинство земляков теперь работает на газодобыче, а кто и на химкомбинате, в город ездят за тридцать километров туда и обратно.

Город, который раньше считался далеко, теперь, благодаря автобусному сообщению, приблизился. Да и расширяется он именно в вашу сторону. Теперь в ясный день на горизонте видны даже заводские дымы, а по ночам небо в той стороне чуть подсвечено каким-то призрачным фосфорическим сиянием.

И в самом Мамонове блочных домов понастроили, торговых центров, «стекляшек», так что от города и не отличишь. Раньше почти все здесь знали друг друга, а теперь одни разъехались, другие, наоборот, из иных краев приехали, и стало, как в городе: живут в соседних домах, на одной улице, а не знают друг друга. Теперь уж и не село это, а официально поселок городского типа считается.

Старожилы ворчат, что жизнь стала скучнее, что праздников таких нет, на гулянках не поют красно, не пляшут от души, как раньше. Но молодежь довольна: кинотеатр открылся, ресторан, кафе-стекляшка возле автостанции, в ДК дискотека по выходным. Да и в самом деле люди неплохо живут: заработки приличные, в каждом доме телевизор, холодильник, каждый третий машину или мотоцикл имеет. Чего жаловаться, все при деле, многие образование получили — вон сколько ходит с институтским значком.

Уже и в самом Мамонове начал строиться какой-то газоперерабатывающий завод. На берегу Урала, на вдоль и поперек разрытой земле поднялись его внушительные корпуса, какие-то марсианского вида серебристые трубы и газгольдеры. Но, несмотря на завод, на сборно-блочные высотки, которые местные жители с гордостью показывают приезжим, само Мамоново показалось мне более провинциальным, чем раньше. На высотки я ведь и в других городах насмотрелся досыта, а вот великолепные заречные дали, былинный степной простор заслонила стройка с ее длинными кирпичными корпусами, сложными переплетениями каких-то коммуникаций, дымящими трубами. Весь берег Урала вокруг стройплощадки разрыт — перепахан, растерзан бульдозерами и экскаваторами. Когда-нибудь все это достроят, заделают, заасфальтируют, может быть, насадят красивые деревья, разобьют клумбы и цветники, но сейчас вид был унылый, развороченный.

Со смутным чувством я уезжал из поселка. Грустно было, что родина, которую там, в Москве, вдали от нее, вспоминаешь с теплым чувством, где жизнь, по прежним воспоминаниям, кажется проще и милее, на самом деле не такова. Наверное, в этом есть какой-то эгоизм, но хочется, чтобы родной уголок, где родился и вырос, всегда оставался патриархально уютным. А жизнь между тем не обходит и его стороной. Время все сущее безжалостно мнет, как глину, мнет, чтобы вылепить что-то новое.