Аркадий Бабченко - Военно-полевой обман. Страница 3

В Грозном иду к знакомым по прошлым командировкам разведчикам. Разведбат живет отдельно от всех, в палаточном лагере. По сравнению с Ханкалой здесь хрущобы. Некогда добро наживать: разведка, спецназ и ФСБ завалены работой по горло. Но все-таки и здесь потихоньку быт обустраивается: появились холодильники, телевизоры, столы-стулья.

Разведчики сидят, пьют водку. Первые минуты радуемся встрече. Но все ждут, когда я спрошу. И я спрашиваю: «Ну как тут?..» И вот уже взгляды тяжелеют, глаза наполняются ненавистью, болью и непреходящей депрессией. Через минуту они уже ненавидят все, включая меня. С каждым словом они погружаются в безумство все больше, речь переходит в горячечную скороговорку: ты напиши, корреспондент, напиши…

— Скажи, почему вы ничего не пишете о потерях? Только в нашем батальоне уже 7 убитых и 16 раненых!

— Война продолжается — мы из рейдов не вылезаем. Сейчас 22 дня в горах провели. Вот, только приехали. Ночь отдыхаем здесь — и завтра снова на двадцать суток в горы…

— А не платят тут ни хрена! Смотри, 22 дня умножить на 300 человек — уже шестьсот шестьдесят человеко-дней получается. Это только за этот рейд. Реально в месяц на бригаду выходит тысячи три боевых дней. А в штабе свой лимит: закрывать максимум семьсот. Я ходил узнавал…

— Самое трудное будет — домой возвращаться. Чего мне там делать, в дивизии? План-конспекты писать?.. Не нужны мы там никому, понимаешь! А, плевать: дослужить бы свое, получить квартиру — и на хрен все!..

И вот уже я узнаю в них себя. И снова поле, все то же поле встает перед моими глазами. И где-то за городом так знакомо долбит в горы одинокая «САУшка». И темы для разговоров не изменились ни на слово: голод, холод и смерть. Да тут НИЧЕГО не изменилось! Не обманулся я.

Омут бойни затянут тонкой корочкой показного льда мира. На нем нарисован президент в разных ракурсах, а для удобства ходьбы проложены ровные бетонные дорожки. Лед пока держит, но может треснуть в любой момент.

А подо льдом второй год подряд спивается обезумевшая от рейдов и крови разведка. И тычется в кромку, и хочет взломать лед и вылезти отсюда, забрать жен, детей и уехать к чертовой матери, начать жизнь заново, без войны, не убивая чужих и не хороня своих. И не может. Приросла к Чечне намертво.

И дедовщина в этом палаточном лабиринте просто махровая: никто не уследит, что делается в брезентовых закоулках. Да никто и не следит. Зачем? Все равно они все умрут. И патроны так же отправляются сумками в Грозный, и постоянный зубовный скрежет заливается декалитрами водки. И похоронки отсюда так же летят по всей России, и так же исправно снабжаются разорванным человеческим мясом госпиталя. И страх и ненависть все так же правят этой землей.

И все так же пахнет солярой и пылью.

* * *

И вот я снова в Моздоке, снова стою на этом поле.

Семь лет. Почти треть моей жизни, чуть меньше. Человек треть жизни проводит во сне. А я — в войне.

И ничего не изменилось на этой взлетке за семь лет. И ничего не изменится. Пройдет еще семь лет, и еще семь, и все так же палатки будут стоять здесь, на этом самом месте, все те же палатки, и около фонтанчика с водой будут так же толпиться люди, и винты вертушек будут крутиться не останавливаясь.

Я закрываю глаза и чувствую себя муравьем. Нас сотни тысяч таких, стоявших на этом поле. Сотни тысяч жизней, таких разных и таких похожих, проходят у меня перед глазами. Мы были здесь, жили и умирали, и похоронки наши летели во все концы России. Я един с ними со всеми. И все мы едины с этим полем. В каждом городе, куда пришла похоронка, умерла часть меня. В каждой паре глаз, бездонных, выжженных войной молодых глаз, остался кусок этого поля.

Иногда я клюю на эти глаза, подхожу. Нечасто. Летом. Когда по душной улице проедет грузовик, и запах соляры смешается с пылью. И станет немного тоскливо.

«Братишка, дай закурить… Где воевал-то?..»