Михаил Стельмах - Большая родня. Страница 2

— Ну, пора мне. Эх, ты… — Хотелось что-то ласковое сказать, однако не мог найти нужного слова. Одной рукой прижал жену и удивительно — поцеловал в черную косу и вышел из хаты.

— Тимофей, — волнуясь, догнала его в сенях. — Вы бы не ехали на ночь. Банда Галчевского теперь свирепствует. За землю души вынимает. Видишь, даже в Летичеве[3] уездный исполком разгромила. За чем-нибудь вплоть аж до Деражни идти приходится, — так сказала, будто не знал Тимофей, что творится вокруг.

— О, начались бабские тары-бары. Знаешь, волков бояться — в лес не ходить. Недолго им жировать на кулаческих харчах. Да и Свирид Яковлевич трехлинейку прихватил с собой. Ну, не кривись. Вот не люблю этого! Вечно ты страдаешь. Сказано, баба. — И он, сильный, неторопливый, уверенно идет к воротам.

И Евдокии после суровых слов сразу стало спокойнее на душе: ведь есть на свете Тимофей — значит, все будет хорошо, все не страшно. Она еще бегом выносит порыжевшую от лет и ненастья сермягу: ноги у Тимофея простреленные, пусть не стынут в поле. И мокрыми от волнения и подсознательного счастья глазами проводит его вдоль Большого пути, как недавно провожала бойцов.

И даже не подумалось молодице, что никогда больше не увидит своего мужа живым.

Вот подвода поднялась на холм, еще на минуту проплыла голова Тимофея и исчезла за развесистыми деревьями вдоль дороги, с разгона вжимаясь в обвислые предосенние тучи.

— О чем призадумался, Тимофей? — Округлое, задорное лицо Мирошниченко подбирается в горделивой, упрямой улыбке. — О сегодняшнем?

— Ага, — коротко бросает.

— Растревожили осиное гнездо. Как завыло кулачье! Ну, настоящая волчья стая. Была бы их сила — не одного бы уложили за землю в землю.

— Да, — соглашается Тимофей. — Помещики-то бежали, но их семя и коренья в кулаческих домах и хуторах аж шипит. Эти дукачи[4] просто так не попустят нам своих полей. Еще крепко придется стукнуться с ними. Не из тех Варчук, Денисенко, чтобы свою землю подарить. Видел, как смотрели сегодня на нас, как танцевали, змеились морщины на лице Варчука, будто его в землю живьем закапывали, — даже взмок от натуги — так много сказал.

— Ничто им не поможет. Пусть хоть волком воют, прошлого не вернуть. Да ну их к чертям, это логово змеиное. Лучше о жизни поговорим.

Однако не сразу пришлось перейти на другой разговор: позади застучали копыта, и мимо них промчалась легкая бричка, подымая за собой косой столб пыли.

Сытые кони, закусив удила, вытягивались в одну линию и, кажется, не бежали, а, размахивая крыльями грив, летели вперед. Худой черный мужичонка с губами, поджатыми в ровную тонкую полосу, аж наклонился с передка, будто вот-вот должен был упасть на коней, повиснуть на согнутых в локтях руках. Вот он оглянулся назад, и темные глаза сверкнули лютой злобой, задымились синими белками.

— Сафрон Варчук! — удивленно промолвил Тимофей.

— Тьху! Куда его черти несут против ночи? Не на отрезанную ли землю посмотреть? — аж встал Мирошниченко.

— Гляди, чтобы он к банде не подался. Недаром, говорят, с Шепелем дружбу вел, а Галчевский — правая рука Шепеля.

Пыль понемногу улеглась, за телегой перепуганными птенцами взлетала сухая листва.

На дороге под высоким узловатым шатром деревьев, над которым, качаясь, трепетало низкое небо, замаячила одинокая фигура.

— Смотри, не твой ли Дмитрий идет?

Стройный русый подросток быстрой упругой походкой шел к ним. Густая, с живыми искорками шевелюра, подпрыгивая, касалась развесистых, тяжелых, как два колоска, бровей.

— Добрый день, — поздоровался со Свиридом Яковлевичем. — Отец, куда вы? — и в глазах сверкнул радостный огонек догадки. — На барскую землю?

— На свою, Дмитрий. Нет теперь барской — есть наша земля, — не замечает Тимофей, что повторяет слова Мирошниченко.

— Наша! Аж не верится, — улыбнулся парень и, схватившись за полудрабок[5], проворно вскочил на телегу. Чувствуя приток веселой силы, намеренно свисающими ногами касался шины и спиц заднего колеса, отбивая на них рискованные такты. Незастывшая гибкая сила играла в каждом его движении, пламенела в румянце, которого не мог скрыть даже крепкий загар.

— Не верится? — загремел Свирид Яковлевич. — Это тебе теперь не на экономии за пятнадцать копеек жилы выматывать. Теперь будешь возле своего поля ходить. Ты только вдумайся в это: первым декретом советской власти был декрет о земле!.. Недавно в госпитале я прочитал «Хіба ревуть воли, як ясла повні?». Тяжелая книга о селе. «Море темной простоты» — так написано там про измученных, ограбленных тружеников. Ибо чем крестьянин от рабочего скота отличался? Скот идет перед плугом, а он — над чужим плугом грудь ломил. Революция же сразу нас из «моря темной простоты» людьми сделала. Без нее никто бы нам ни жизни, ни лоскута земли не дал бы.

— Даже за могилу на кладбище надо было платить, — несмело сказал Дмитрий.

— Как в глаз залепил, — удовлетворенно отозвался Тимофей.

— Это и товарищ Савченко как-то на митинге людям объяснял, когда о союзе рабочих с трудящимся крестьянством говорил, — оживился парень.

Мирошниченко, улыбаясь, взглянул на Дмитрия.

— Прислушивайся, парень, к таким разговорам. Это думы партии о жизни — значит наши, народные думы. Одно дело — понимать, что оно к чему, а другое, главное — новым человеком становиться, солдатом, охраняющим революцию. Это твоя, Дмитрий, дорога. Если же на какую-нибудь другую тропу собьешься — это, значит, в мертвую воду войдешь. Счастье мы обеими руками взяли. Надо не развеять его как полову по ветру, не стать самому рабом земли, тем скрягой, который без толку загонит в грунт и свою жизнь и жизнь своих детей. Понимаешь, Дмитрий?

— Понимаю, Свирид Яковлевич, — взглянул в глаза Мирошниченко. — Отец, где теперь наше поле?

— У самого Буга, — вместо Тимофея сказал Свирид Яковлевич. — Хорошая земля.

— И ваша нива рядом с нашей?

— Рядом… Рад, Дмитрий?

— Очень, — и хорошая полудетская улыбка сделала более привлекательным его продолговатое, как у всех степняков закрытое лицо. — Разве такой день забудешь? — сказал взволнованно и замолчал: может не так он говорит первому партийному человеку в селе.

— То-то и оно. Это такие дни, что нашу жизнь к солнцу поворачивают. — Мирошниченко ближе придвинулся к Дмитрию, вдруг покосился на его ноги. — Ты что это вытворяешь? Хочешь покалечиться?

— Не покалечусь, — взглянул на Свирида Яковлевича.

— Ты мне брось выхваляться. Придвигайся ближе к середине.

— Не выхваляюсь. Разве движения не чувствую? Вот как в мастерской что-то вытачиваешь или строгаешь — всем телом чувствуешь, что это последнюю кромку или стружку снимаешь. Померяешь потом циркулем — так и есть. Возьмите меня с собой на поле.

— Обойдемся без тебя, — отозвался Тимофей. — Ты же только что со столярки. Даже не поел.

— Зря. Такой день… Слышите, как в селе поют?

— Еще бы не петь. Эх, если бы еще скота больше, — призадумался Свирид Яковлевич. — Чтобы каждый бедняк по лошаденке имел. А то ведь опять-таки за тяглом придется не одному идти на поклон к кулачью, отдавать землю исполу[6]… Как твое столярничество, Дмитрий?

— Ничего, — ответил сдержанно.

— Знаю, знаю, что хорошо. Старик Горенко не нахвалится тобой: золотые руки у тебя — говорит.

— Какие там золотые! Бывайте здоровы, — соскочил с телеги и легко, неторопливо пошел дорогой в село.

— Славный мальчонка, — похвалил Свирид Яковлевич. — Только такой же молчаливый, хмурый, как и ты. Сегодня на радостях еще хоть немного разошелся.

— Ну и хорошо. Что ему, с докладами выступать? — пожал плечами Тимофей. — Коня погонять сможет — и хватит. А возле земли уже и теперь соображает, как иной взрослый. Поле не разговорчивого — работящего любит.

— Хм! Куда загнул! — сердито и насмешливо фыркнул Свирид Яковлевич. — Вся наука, по-твоему, значит, чтобы парень только коня погонять умел. Много еще от тебя странного можно услышать. Не для того, Тимофей, революция пришла, чтобы дети наши только скотину умели за повод дергать. Не для того!

«Это он хорошо сказал: не для того революция пришла, — запоминает цепким крестьянским умом, который больше привык взвешивать, передумывать, чем обобщать. — С головой человек».

* * *

Земля в мелькании срывалась на дыбы, отлетала за бричкой и снова круто поднималась вверх. В ее пятнистых линиях Варчук четко видел очертания, приметы своего поля, которые наплывали и исчезали округлым числом «30». Этот нуль, как страшный сон, кружил и кружил, вытягивая за собой всю душу. «Тридцать десятин», — ныло и отекало от муторной злости все нутро.

Оставив позади Михайлюков хутор, бричка влетела в литинецкие леса, и Сафрон облегченно вздохнул, оглянулся вокруг, перекрестился и снова вздохнул. Все казалось, что за ним будет погоня, что кто-то из комбедовцев узнал, куда он поехал.