Павел Анненков - Г-жа Кохановская. Страница 2

Но в среде этой жарко расписанной и лучезарной обстановки, между этими более или менее колоссальными личностями, г-жа Кохановская обыкновенно помещает или простодушный отрывок из старых преданий, или маленькую, трогательную домашнюю историйку, которые и дают всему реальный смысл, всех привязывают к земле и непременно вводят в мерку действительной жизни. Мастерство г-жи Кохановской обнаруживается особенно в том, что эпические лица ее повестей совершенно свободно вращаются в тесной и убогой раме очень обыкновенного события, разумеется, до минуты поэтических экстазов, часто их посещающих. Весьма замечательно при этом и другое обстоятельство. Изображения ее, взятые отдельно, кажутся громадными, а поставленные на свое место и приведенные в движение течением рассказа, тотчас понижаются в уровень со скромной жизнью, облегающей их со всех сторон. Явление объясняется очень просто. Г-жа Кохановская умеет с неподражаемым искусством ввести в самые волшебные, неимоверные картины русской жизни множество неотразимо верных подробностей и принудить читателя, таким образом, согласиться на признание всей картины целиком за истину, со всеми частями ее. Искусство это переходит иногда просто в дипломатическую уловку. Так, в лучшей своей повести «После обеда в гостях» (изображение жизни и проделок бедной, трудовой и вместе резвой и душевно целомудренной молодежи уездного городка достигает здесь идиллии, не уступающей, по глубине своего смысла, «Старосветским помещикам» Гоголя) – г-жа Кохановская скрывается за рассказчицей, прелестной, бодрой и живой старушкой, Любовью Архиповной, которую притом и выводит на сцену чрезвычайно ловко. А скрывается она затем, чтоб Любовь Архиповна сообщила оттенок простодушия, наивности и бесхитростности той части рассказа, где вводные лица усильно и чрезвычайно подробно обработаны автором в смысле идеалов. Мы не будем разбирать многих других художнических и нехудожнических приемов г-жи Кохановской, посредством которых она мирит свое поэтическое созерцание с насущной истиной; скажем только, что все героические характеры ее так или иначе, но непременно замкнуты в круг действительности русской жизни, и всемерно стараются доказать своим жарким участием в самых обыкновенных ее явлениях, что они именно ею порождены, а не пламенным воображением поэта. Но не это постоянное столкновение двух различных внушений – восторженной мысли автора и суровой правды реального мира, – не эти постоянные сделки между ними дают прелесть и значение произведениям г-жи Кохановской, а именно те маленькие, обыкновенные семейные драмы, которые покоряют себе натуру горделивых типов ее и сдерживают их, насколько могут, в должных границах. Если припомнить, к каким глубоким психическим разъяснениям дают повод эти простые и трогательные истории (примером может служить превосходный анализ тайных, молчаливых страданий старухи-матери, воеводши Павлихи, в повести «Гайка»), если припомнить также, что г-жа Кохановская почти во всех своих повестях, без исключения, умеет несколько раз вдруг ударить по всем струнам человеческого сердца с силой, вызывающей невольно слезу у читателя, то понятно, какого рода искупление составляют они для спорных или преувеличенных образов. Благодаря тем же простым историям, можно даже прийти к заключению, что все нравственные великаны и богатыри г-жи Кохановской созданы совсем не для того, чтобы величаться или кичливо выситься над жизнью, а, напротив, призваны сослужить ей простую, домашнюю службу: как нового рода мифические Атласы, они поднимают на свои плечи и высоко держат напоказ народно-провинциальный русский быт со всеми его преданиями, верованиями, обычаями, со всей его поэзией, в чем и состояла прямая цель и задача автора.

II

Действительно, присмотревшись ближе, легко заметить, что у г-жи Кохановской рассказ имеет в виду не одну драму и лица, в ней участвующие, но столько же, если не более, и быт, который породил их. Хотя место действия всех ее повестей преимущественно должно искать в Малороссии, но она возводит коренные начала ее жизни в такие общие определения, что они становятся годны и для всего русского племени. В чем же заключается особенность и сущность ее отношений к народно-провинциальному быту нашему? Прежде всего – кажется нам – в желании освободить этот быт от недоумения и постоянного страха за себя, которые нагнаны были на него презрительным обращением литературы, неумолкаемыми окриками, выговорами и насмешками, сыпавшимися на него с незапамятных времен. Конечно, и прежде г-жи Кохановской были люди, которые обращались с ним гуманно и снисходительно в своих описаниях, но без оговорок дело почти никогда не обходилось; г-жа Кохановская первая подошла к провинциальному быту, тождественному с народным в ее глазах, со страстной любовью, с явным намерением почерпнуть в нем не только вдохновение, но и житейскую мудрость. В задаче ее нет ничего пошлого, филантропического: совсем не из жалости старается она помочь народно-провинциальному быту сбросить с себя состояние запутанности, в которое он был повержен необычайной строгостию «образованных» классов, а из удивления к основам его духовной жизни. Всеми своими созданиями, всем смыслом своих рассказов она усиливается извлечь множество душ из-под грозного суда «столичной образованности», перед которым они привыкли неметь в ужасе, снять с них опасение за неисполненные уроки современной науки и детский трепет ввиду трудных и многосложных ее задач. Она объясняет им, что они сами сохранили от прошлых времен и истории элементы просвещения, нравственности и мощи, которые могут быть противопоставлены всему тираническому законодательству чуждой им цивилизации. Отсюда собственное одушевление автора и что-то вроде реформаторской мысли, которая отражается на всех его лицах и даже на драмах. Они не только лица или драмы, а учение; они подают голос протеста и намекают на особенное содержание, когда, по-видимому, занимаются только своим делом. Нет никакой надобности разузнавать, что, собственно, возмещается этим голосом, и еще менее надобности разрушать целое поэтическое создание для того, чтоб определить с точностью, имеет ли оно поползновение разрешить всю задачу русского существования или нет и насколько достоверно предположение, что оно желало бы противопоставить философским и научным определениям всех жизненных явлений – религиозные и наглядные; разнообразному искусству и сложным эстетическим потребностям развитых обществ – народную поэзию; исканию лучших гражданских и политических форм – покойную ссылку на избранные предания своей истории. Может быть, с некоторыми усилиями и отыщется нечто подобное в намеках той или другой повести г-жи Кохановской, но что за дело? Важность совсем не в этом, а в том, что целый, многочисленный класс народа начал говорить и чувствовать себя – устами и сердцем своего поэта. Общество заслышало еще один свободный и благородный голос – вот что важно. Через посредство г-жи Кохановской провинциальному быту возвращена вера в самого себя и право открыто исповедовать ее. После долгой репутации отсталости и безумия, весь этот мир осмыслен повестью г-жи Кохановской: его радости, печали, привычки и воззрения – все осветилось лучом поэзии и приобрело знаменательное выражение. Можно сказать, что он проснулся в нашей литературе прямо к торжеству, к какому-то светлому и праздничному дню своего восстановления: не только духовная сторона его существования получила высокую оценку, но и во всей его житейской обстановке отыскана мысль, которой прежде нигде у него не находили. Церкви и домики его городов, скромные рамки его домашней жизни, уголки его садиков, дворов и огородов, не говоря уже о природе, все выросло и выступило вперед, требуя себе почетного места в картине русской жизни. Г-жа Кохановская, впрочем, не ограничилась настоящим, современным бытом народно-провинциального населения: ей не страшна и отдельная история каждого класса; она свободно и смело обращает глаза к прошедшему всех сословий, даже к такому, как помещичий, которое обременено тяжестью упреков, гнева и негодования моралистов. Она и там видит высокие самостоятельные характеры, заслуживающие удивления, она и там видит силу народных начал, пробивающихся сквозь дикие формы существования и, очевидно, думает, что «столичная образованность», желая изменит эти формы, подорвала самые начала. Таким образом и прошедшее возвращено народно-провинциальному быту: он может гордиться и своим прошедшим. Также точно, как собою и всем, что к нему принадлежит.

Можно спросить, конечно, не мираж ли все это, нет ли тут поэтического обмана, который тем сильнее, чем далее уходит от действительности, так как успехи описываемых классов в сфере реального, практического мира, на поприще гражданственности и общежития, все налицо и далеко не соответствуют обещаниям, какие дают руководящие их начала, разрешаясь по большей части весьма бедным итогом. Мы обязаны сказать, что миражи подобного рода есть тоже великая сила и необходимое орудие при воспитании народа: она перестают быть чем-то отвлеченным, несуществующим, призрачным. Когда мы видим, что с помощью их немцы, французы, англичане возвышают народное сознание до такой степени, что каждый человек в государстве начинает понимать свою национальность как первенствующую, избранную национальность земного шара, то, ближе рассматривая дело, легко увидать, что тут нет никакого обмана ни с какой стороны. Мираж становится истиной или, по крайней мере, орудием истины, как только способствует укреплению и развитию настоящих, коренных начал народного существования. В этом смысле легко оправдаться и г-же Кохановской от всех упреков в излишнем благорасположении к своему предмету. Мы смотрим на произведения г-жи Кохановской как на задачу поднять средствами поэзии и художнического рассказа народный дух страны и, само собой разумеется, разделяем мнение, что при этом всякого рода истины могут быть отстранены от участия в определении явления, кроме тех, которые прямо ведут к предположенной цели.