Юрий Коваль - Память сердца. Великая Отечественная Война в новеллах и очерках, в письмах и воспоминаниях её современников. Страница 3

На вершине он валился с ног, отдыхал, потом поднимался во весь рост. Далеко внизу синело море, застывшее, неподвижное. На середине горы, распарывая зелень леса, торчала макушка мачты электропередачи. Выше было только одно небо.

…Николай усаживался за стол, когда его соседи приступали к компоту. Он вытирал о полу шерстяной куртки потное раскрасневшееся лицо и принимался за суп.

– Коль, опять в гору бегал? – с деланным участием спрашивала его плотная, щедро обсыпанная веснушками женщина, с копной непослушных ржавых волос.

– Ох, и красотища там наверху! – захлебывался от восторга Николай.

– Умный в гору не пойдет, – успевала вставить молодая особа, странно белая среди людей, прокопченных кавказским солнцем. Она почитала за великий труд спуститься к морю и омочить в его воде свои полные ноги и потому смотрела на Николая с явным подтекстом: есть же психи. Неужели так все дни и пробегает?

От нашего пансионата до Сочи было далеко. Время проходило однообразно. Утром – ванны, днем – солнце, вечером – старые цветные киноленты. Николай угощал меня спелыми каштанами, я его – фантастикой Брэдбери. Мы пристально, во все глаза рассматривали на экране телевизора Горди Хоу и Бобби Халла, стонали от восхищения, когда хитроумный Валерий Харламов забрасывал шайбу в ворота канадцев, посмеивались над местным врачом, который с редкой щедростью прописывал всем без исключения скипидарные ванны, не без любопытства попивали пепси-колу – ничего диковинного в ней не нашли, бродили по кипарисовым аллеям и набирались ума – в каждой аллее можно было обнаружить с полдюжины афоризмов на тему «Движение – жизнь, покой – смерть» и «В здоровом теле – здоровый дух». Поддавшись авторитету древних и новейших мудрецов, мы добросовестно носились по терренкуру. У нас был отпуск, мы отдыхали и старались быть беззаботными. Впрочем, однажды я видел Николая взвинченным, злым: хозяйка, у которой он квартировал, выбросила в мусорный ящик хлеб. Мне было понятно негодование Николая – детство его совпало с войной (он с матерью и младшим братом жил тогда в Коми АССР).

Осеннее солнце рано скатывалось в море. Радиоузел сразу же

приступал к делу. На территории пансионата хрипела и грохотала нежнейшая мелодия из «Крестного отца», меланхоличный баян оглушительно «навевал» «Осенний сон», в сотый раз, как заклинание, «Самоцветы» твердили: «Не повторяется такое никогда…» У кассы в летний кинотеатр выстраивалась очередь. Около столовой на скамейках рассаживались мужчины в возрасте, закуривали, лениво заводили разговор, без начала и без конца. Непрошеным гостем приходили, обступали нас воспоминания о доме.

Николай жил и работал в Ровеньках, неподалеку от Краснодона, у него была живописнейшая украинская фамилия – Покиньборода. При прощании мы условились никаких писем друг другу не писать. На всякий случай обменялись адресами: чего в жизни не бывает.

…Было раннее утро, когда в нашей квартире раздался звонок.

– Вам бандероль, – проверещала молоденькая, худенькая, как подросток, женщина-почтальон. Я расписался на каком-то бланке и почтальон протянула мне большой коричневый конверт от Покиньбороды. Распечатал. Из него выпало письмо, значки, гибкая пластинка, два путеводителя по ровеньковскому музею «Памяти павших».

Я поставил пластинку на проигрыватель и услышал голос Елены Николаевны Кошевой.

– Дорогие товарищи! Наша славная молодежь! – говорила она. – Святостью братских могил, радостью побед будьте достойны бессмертных подвигов отцов и матерей.

В Уфе, в доме на улице Блюхера, звучал голос матери комиссара «Молодой гвардии»! Когда-то, очень давно я любил вот эти строчки о ней: «… Я помню твои руки, несгибающиеся, красные, задубеневшие от студеной воды в проруби, где ты полоскала белье… помню, как незаметно могли твои руки вынуть занозу из пальца у сына и как они мгновенно продевали нитку в иголку, когда ты шила и пела… Нет ничего на свете, чего бы не сумели руки твои, что было бы им не под силу, чего бы они погнушались! Я видел, как они месили глину с коровьим пометом, чтобы обмазать хату, и я видел руку твою, выглядывавшую из шелка, с кольцом на пальце, когда ты подняла стакан с красным молдаванским вином». Да, Александр Фадеев, «Молодая гвардия».

– Пусть чистый образ моего сына 0лега и его боевых товарищей – молодогвардейцев служит вам ярким примером патриотизма и беспредельной любви к великой партии Ленина, к любимой нашей Родине, – мягкий голос Елены Николаевны Кошевой оборвался. Раздался глухой, беспокойный, как удары набата, стук. Из него возникла прекраснейшая мелодия, которая когда – либо рождалась на земле. В ней были боль, свет, скорбь и величие – Lacrimosa из моцартовского «Реквиема». И снова послышались глухие, гулкие удары, то ли сердца, то ли времени. Вспомнились слова, запавшие в наши детские души: «Прощай, мама, твоя дочь Люба уходит в сырую землю». Мы были слишком молоды, чтобы мстить фашистам за гибель фадеевских героев, да и война уже закончилась.

Удивительное дело: война закончилась, а детям, пережившим ее, все еще снились тревожные, военные сны. Они сбрасывали фугаски с крыш горящих домов, взрывали железные дороги, прикрывали своим телом от немецкой пули боевого генерала, умирали от пыток в застенках гестапо, прыгали на ходу с бешено несущегося поезда и… просыпались, разгоряченные, с подушкой в зубах на холодном полу коммунальной квартиры. («Лихо воюет», – усмехались матери, помогая сонному «воину» взобраться на постель).

«Молодую гвардию» Александра Фадеева мы читали запоем, забывая приготовить уроки и занять очередь за хлебом. Мы навсегда запомнили имена замученных героев. Имена предателей и врагов тоже остались в нашей памяти. И самое зловещее – Фенбонг. Так звали жестокое, жалкое и жадное животное, которое тайно ото всех хранило на своем теле доллары, шиллинги, лиры, кольца, брошки и… золотые зубы. Мы ненавидели лютой ненавистью этого немца, истязавшего Земнухова и Громову.

А на берегу Белой, на бревне у лесопилки, сидел белобрысый военнопленный и смотрел на русских мальчишек, усердно раздувавших костер из щепок. В глазах его застыли вина и тоска.

…Кружилась голубая гибкая пластинка из Ровеньков. Юрий Левитан читал Роберта Рождественского. И снова, в который раз, – глухой, размеренный стук, словно из-под земли… Передо мной лежал путеводитель по музею «Памяти павших». На задней обложке снимок: зеленовато-серая тюремная стена, кровавые пятна, нацарапано: «Умру, но не сдамся, лучше смерть, чем рабство». Кровь на стене и этот бесконечный будоражащий стук – я решил передать бандероль от Покиньбороды школьникам. Им она нужней, чем мне. Голос Елены Николаевны Кошевой и звуки моцартовского «Реквиема» хранятся теперь у ребят, появившихся на свет в 1963 году, через двадцать лет после казни молодогвардейцев.

Отметины войны

Когда Александра Васильевна Савченко со своей свитой шествовала по улице, прохожие останавливались. Кто с любопытством, а кто с доброй усмешкой рассматривал живописнейшую процессию. В центре – сама Александра Васильевна – дородная, с жаркими карими глазами, тяжеленной смоляной косой, сложенной вдвое. Не идет, а плывет по грешной земле: голова запрокинута к небу (попробуй поноси такую тяжесть за спиной), что творится вокруг и не замечает. Под правую руку Александру Васильевну поддерживает сын Иван, великодушный силач, застенчивый и румяный, под левую – Павел, насмешник и непоседа, тонкий и гибкий, как лоза. Позади, боясь нарушить торжественность момента, шагают в ногу младшие: насупленный, с ранней «философской» складкой меж бровей Николай и Анна, бледный, угловатый подросток.

Вскарабкались на гору. Парк. Александра Васильевна присела на скамейку. Иван и Павел бросились вдогонку за знакомыми девчатами. Николай и Анна заняли вакантные места. Далеко внизу, под ногами, катила свои сильные воды река. Величие ее завораживало. Говорить не хотелось. Вылетевшее слово показалось бы незначительным.

«Пой, Андрюша, нам ли быть в печали», – запел патефон в стрелковом тире.

– Быть осенью большой свадьбе, – вслух подумала мать. – У Ивана уже все обговорено.

Где-то рядом прошелестев, упал яблоневый цвет…

В первый раз это случилось с ней, когда от Павла вместо письма пришла похоронка. Увидела она листок, исписанный чужим почерком, и поразилась вдруг наступившей тишине. Сдавило сердце. Горячая волна омыла его и разлилась по всему телу. Дышать стало нечем. Мать потеряла сознание.

Очнулась: соседская девчонка-почтальон, больно вцепившись в плечи, трясла ее изо всех сил. Встала на ноги. «А Павла больше нет.» Расправила скатерть на столе. «Голоса его больше нет. Нет улыбки. Песен нет». Сняла со стены его гитару, повязанную темно – вишневым бантом, прижала к груди, зашлась слезами.