Michael Berg - Веревочная лестница. Страница 131

Талант, таким образом, и есть способ перелицовки порока в добродетель (пример — Достоевский), попытка использовать собственную неполноценность как рычаг (пример — Толстой); искусство, как птица Феникс, всегда рождается из трупного пепла.

Но от Бога талант или от дьявола — это еще вопрос.

Конечно, талант искушает, но при этом, даже в самой маленькой толике, он — несчастье. Медная разменная монета: орел — талант, решетка — несчастье.

Второй секретарь райкома Павел Иванович Чичиков имел привычку смотреть вслед. Дамочка какая мимо пройдет — он ей вдогонку обернется, явление какое прошелестит — и ему всегда рад. Подчиненные так его за глаза и звали — «Челкаш» или «Белый Бим — черное ухо», ибо Павел Иванович был чуваш по национальности, хотя национальность свою почему-то скрывал и носил под подкладкой, как признак. Только темными зимними ночами Павел Иванович давал себе волю и мысленно возвращался в родной аул: представлял себе чистую снежную целину, девственную и непорочную, как салфетка, в которой он, Павел Иванович Чичиков, рыл себе норку. Разрыхлит передними лапками, задними отбросит, разрыхлит передними лапками — задними отбросит и так далее. Впереди ход узкой кишкой темнеет, позади — холмик постепенно растет. Внезапно из-за очередного поворота появляется первый секретарь, который как отец родной, и говорит: «Гранит, как говорится, Павел Иванович, грызешь? Это хорошо. С массами на смычку пошел? И это хорошо. А вот то, что у тебя одно ухо черное, — это я категорически возражаю, как несвоевременное». Павел Иванович, не торопясь, заднюю лапку поднял, пописал на стеночку и задумчиво поясняет: «Я вот — чуваш по национальности, так мне что теперь — и пописать нельзя?» Затем повернулся — и опять норку свою рыть продолжает, будто ничего не случилось. Рыл, рыл, а оглянуться назад так и не додумался. А если б оглянулся, как вы думаете, что бы он увидел?

Вот так вопрос — когда будет конец света? Я смотрю в окно и вижу пролетарскую осень в старом пальто на ватине, сидящую, подперев морщинистое лицо кулаками, на скамейке. Я вижу паузы ее зубов, ее усталость и разъезжающиеся швы рукавов, могу доказать кому угодно — это не метафизика. Старая женщина с просроченным комсомольским билетом в кармане на булавке, тебя не понимает никто; ты бы ушла сама, но у тебя уже нету сил.

Когда же будет конец света? Пьяницы мочатся прямо в лифтах, отчего на третий день запах высохшей мимозы; женщины опасаются климакса и спасаются от него макияжем; сердцебиение ног, заполняющее улицы, ужасает меня буржуазными каблуками.

Слава Богу, еще задаются вопросы! Мне не нравятся точки — они похожи на гробовые гвозди; не нравятся запятые — у них контур замочной скважины; пугает апофеоз восклицательных знаков, напоминающих пионерский салют; я уважаю только вопросы — за привкус простора и за пунктир горизонта: за ними всегда следует продолжение.

Как же это получилось, что мы остались сиротами? Мамочка, можно я покажу дяденьке милиционеру язык, как дяденька Руссо показывал женщинам свои половые органы? Меня тошнит от того, что я имею, ибо я никому не хочу показывать свои половые органы и также не хочу, чтобы их показывали мне. Плюйте на меня, старого дурака, но мне жалко мальчика из соседней парадной — зачем вы забиваете ему голову дрянью: сено-солома, сено-солома, ать-два, ать-два? Впрочем, кому приятно, когда лезут в рот грязными официозными пальцами, чтоб вырвать зуб мудрости и сделать полноценным кретином, заставляя при этом счастливо мяукать, как кошка у Черного, которой ставили клизму.

Время сидит на очковой диете, где точка — яйцо, а двоеточие — глазунья. Время сидит на чемоданах и с тоской смотрит за океан: «Пустите Дуньку в Европу!»

Просто не знаю, на кого можно положиться? Дверь от скуки перекосило, как при флюсе, и она открывается со скрипом. Товарищи, не умеющие дергать ручку унитаза, но пишущие на стенках только в рифму, давайте отвыкать от атавизма мрачных привычек; посмотрите через плечо — у нас за спиной прошлый век.

Паноптикум, колесо обозрения, комната смеха. Что это за протокольная рожа наблюдает исподтишка за мной из-за угла? Ловлю жест, точно женский взгляд: ну конечно, это я, весь в чернильных печатях из здравого смысла, с бирочкой, пришпиленной к языку, с мыслями, уставшими от разговоров, стертых, как половик.

Горький привкус, размытая дождливая перспектива. Прошлый век смотрит сквозь пенсне на шнурке и не узнает сам себя.

Господа, к чему этот маскарад, у вашего фрака тюремный номер на спине? Все смешалось в доме Облонских. Беременные школьницы гадают на ромашке. В переполненном автобусе подслушал конец анекдота: «Обком звонит в колокол».

...И все же: когда конец света? Я гляжу в окно: сгорбленная женщина в мокром пальто сидит на скамейке и смотрит перед собой. Потом встает и идет куда глаза глядят. У пролетарской осени трясутся руки.

Один русский писатель, умирая, в последний момент увидал лестницу, что спускалась к нему с облаков. Он протянул к ней руку, шевеля пальцами, изогнулся и из последних сил прохрипел: «Лестницу! поскорее давай лестницу!»

Когда однажды ночью, в 2 часа 45 мин., с плеч русской литературы сорвали шинель, на страницах стали появляться привидения. Сначала привидения бродили между строчек провинциальных авторов, а затем стали промелькивать и у столичных. Собственными глазами, переходя улицу в районе Коломны, я раз видел, как привидение показалось из-за одного дома, но, будучи бессилен, не посмел его остановить, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока, наконец, привидение вдруг оглянулось и громко спросило: «Тебе чего хочется?» — и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Я сказал: «Ничего», да и поворотил тотчас назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило огромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову, скрылось совершенно в ночной темноте.

1980