Люк Райнхарт - ДайсМен или человек жребия. Страница 2

В наши дни желание лишить жизни себя и убить, отравить, уничтожить или изнасиловать других обычно расценивается психиатрами как «нездоровое». Плохое. Злое. Точнее говоря, грех. Если у вас возникает желание покончить с собой, предполагается, что вы должны это осознать и «принять», но, упаси Бог, не накладывать на себя руки. Если вас одолевает плотское влечение к беспомощной девчушке-хиппи, предполагается, что вы должны принять свою похоть, но не прикоснетесь и к пальцу ее ноги. Если вы ненавидите своего отца, пожалуйста, только не надо бить эту сволочь дубиной по башке. Поймите себя, примите себя, но не вздумайте быть собой.

Эта консервативная доктрина была призвана помочь пациенту удержаться от жестоких, необузданных и не вписывающихся в общепринятые рамки действий и позволяла ему влачить долгое, пристойное, умеренно убогое существование. В сущности, такая доктрина ставит своей целью заставить всех жить так, как живет психоаналитик. Меня от этого тошнило.

Подобные банальные откровения стали приходить мне на ум через несколько недель после того, как я в первый раз впал в необъяснимую депрессию, похоже, вызванную затянувшимся кризисом в работе над моей «книгой», — но на самом деле эта депрессия давно созревала у меня в душе и была ее составной частью. Помню, как каждое утро после завтрака и до приема первого пациента сидел за своим большим дубовым столом и перебирал в уме с горькой насмешкой свои былые достижения и надежды на будущее. Помню, как снимал очки и драматично восклицал: «Слепец! Слепец! Слепец!», имея в виду и свои мысли, и тот сюрреалистический туман, в который превращался окружающий мир, когда я смотрел на него без очков, и драматично ударял по столу кулаком размером с боксерскую перчатку.

Сколько себя помню, я всегда учился блестяще, собирая коллекцию всяческих наград, как мой сын Ларри — вкладыши от жевательной резинки с игроками бейсбольных команд. Еще студентом медицинского колледжа[6] я опубликовал свою первую статью по психотерапии, пустяк, получивший одобрительные отзывы, — «Физиология невротического напряжения». Когда я сидел вот так за столом, все написанные мной статьи казались мне такой же чепухой, как работы других авторов. Все мои успехи с пациентами казались такими же ничтожными, как и успехи моих коллег. Самое большое, на что я мог надеяться, это избавить пациента от тревоги и внутренних конфликтов, то есть превратить мучительную стагнацию, которой была его жизнь, в стагнацию самодовольную. Но если мои пациенты и обладали нереализованным потенциалом творчества, или изобретательства, или внутренней энергии, мои методы психоанализа были неспособны раскрыть такой потенциал. Психоанализ казался мне дорогим, медленно действующим и ненадежным транквилизатором. Если бы ЛСД и вправду могла творить чудеса, о которых рассказывали Алперт и Лири[7], все психиатры тотчас лишились бы работы. Эта мысль доставила мне удовольствие.

Несмотря на весь свой цинизм, иногда я мечтал о будущем. Мои надежды? Преуспеть во всем, чем занимался в прошлом, — писать статьи и книги, которые будут широко признанны; воспитать своих детей так, чтобы они смогли избежать хотя бы моих собственных ошибок; повстречать потрясающую женщину, которая станет моей подругой на всю жизнь. К несчастью, мысль, что все эти мечты могут воплотиться, повергала меня в отчаянье.

Я попал в ловушку. С одной стороны, мне наскучили и моя жизнь, и я сам, какими мы были в последние десять лет; с другой — я не видел никакой достойной альтернативы. Я был слишком стар, чтобы уповать на то, что беззаботная жизнь на Таити, сногсшибательная карьера на телевидении, закадычная дружба с Эрихом Фроммом, Тедди Кеннеди или Бобом Диланом или месяц в одной постели одновременно с Софи Лорен и Ракель Уэлч[8] способны что-либо изменить. Как бы я ни изворачивался, казалось, будто меня крепко держит якорь, впившийся мне в грудь, а длинный, туго натянутый канат уходит на морское дно, намертво вбитый в самую плоть земной коры. Он держал меня на привязи, и, когда налетал шторм тоски и отчаяния, я рвался из тугих пут на свободу, чтобы умчаться быстрее ветра, но узел лишь затягивался туже и якорь лишь глубже вонзался мне в грудь, держа меня на месте. Бремя моего «я» казалось неизбежным и вечным.

Мои коллеги-психоаналитики — как, впрочем, и я сам, стыдливо бормочущий что-то подобное у кушетки своим пациентам, — единодушно считали, что мои проблемы совершенно нормальны: я ненавидел себя и мир, поскольку не мог признать и принять ограничения собственного «я» и своей жизни. В литературе такое явление получило название романтизма, в психологии — невроза. Предполагается, что далекая от совершенства личность, которой все надоело, является неизбежной и всеобъемлющей нормой. И я уже начинал с этим соглашаться, когда после нескольких месяцев депрессии (я тайком приобрел револьвер 38-го калибра с девятью патронами) меня прибило к берегу дзэна.

Пятнадцать лет я вел полную честолюбивых замыслов деятельную и требующую напряжения жизнь; у любого, кто выбрал медицинский колледж и специализировался на психиатрии, внутри должен гореть небольшой полезный невроз, помогающий мотору не заглохнуть. Мой собственный психоанализ, проведенный доктором Тимоти Манном, объяснил мне, почему мой мотор работает на износ, но не помог сбавить обороты. Теперь я постоянно ехал на скорости шестьдесят миль в час, вместо того чтобы иногда сбавлять до пятнадцати, а иногда выжимать девяносто пять. Но если что-то мешало моему стремительному движению по автостраде, я раздражался, как таксист, который вынужден пережидать, пока не закончится парад. Когда Карен Хорни помогла мне открыть для себя Д. Т. Судзуки, Алана Уоттса[9] и учение дзэн, мир крысиных бегов, который я полагал нормальным и здоровым для амбициозного молодого человека, показался мне вдруг не чем иным, как миром крысиных бегов.

Я был потрясен и обратился в новую веру, как может лишь тот, кому все смертельно надоело. Решив, что гонка, алчность и интеллектуальные изыски, свойственные моим коллегам, бессмысленны и нездоровы, я пришел к неожиданному для себя выводу — у меня те же симптомы погони за иллюзиями. Мне казалось, я понял секрет: перестать беспокоиться, принять ограничения, противоречия и неопределенности жизни с радостью и удовлетворением, плыть, не сопротивляясь, по течению, поддавшись порыву. Значит, жизнь лишена смысла? Ну и что? Твои амбиции банальны? А ты все равно им следуй. Жизнь скучна? Зевай.

Я поддался порыву. Я плыл по течению. Я не беспокоился.

К несчастью, жизнь стала выглядеть еще скучнее. Надо признать, я скучал радостно, даже весело, тогда как прежде скучал уныло. Но жить было по-прежнему не интересно. Теоретически, счастливая скука была предпочтительней желания насиловать и убивать, но, между нами говоря, не намного. Именно на этом этапе своего убогого пути к истине я открыл Дайсмеиа — Человека Жребия.

2

Моя жизнь до дня «Д» была рутинной, монотонной, зацикленной, обыденной, однообразной, беспорядочной, раздражающей — одним словом, типичная жизнь успешного женатого мужчины. Моя новая жизнь началась в жаркий день середины августа.

Я проснулся чуть раньше семи, придвинулся к своей жене Лилиан, которая лежала рядом, свернувшись калачиком, и начал нежно ласкать ее груди, бедра и ягодицы своими большими мягкими лапами. Мне нравилось начинать день с этого: задается некий стандарт, относительно которого можно измерять последующее неуклонное ухудшение. Минут через пять мы оба перевернулись, и теперь уже Лилиан взялась ласкать меня руками, а потом губами, языком, ртом.

— Ур-р-р… утр-р-ро, радость моя, — в конце концов говорил один из нас.

— Ур-р-р, — урчал в ответ другой.

После этого наши разговоры катастрофически теряли в качестве, но теплые нежные руки и губы, скользящие по самым чувствительным точкам тела, делали мир настолько близким к совершенству, насколько это вообще возможно. Фрейд называл это состояние «лишенной эго полиморфной перверсией»[10] и осуждал его, только ни капли не сомневаюсь: руки Лил никогда не скользили по его телу. Как и руки его собственной жены, если на то пошло. Фрейд был, безусловно, великим человеком, но у меня сложилось впечатление, что никто не ласкал его пенис столь упоительно.

Мы с Лил медленно продвигались к той фазе, когда игра переходит в страсть, когда из коридора донеслись один за другим четыре глухих удара, дверь в нашу спальню распахнулась и сгусток мальчишеской энергии весом в шестьдесят фунтов беззастенчиво шлепнулся к нам в постель.

— Пора вставать! — вопил он.

Заслышав шаги в коридоре, Лил инстинктивно отпрянула от меня, и хотя продолжала прижиматься своей прелестной попкой и выгибала спинку, долгий опыт мне подсказывал, что игра окончена. Я пытался убедить ее, что в идеальном обществе родители занимаются любовью в присутствии детей так же естественно, как разговаривают или едят, и что в идеале дети могут ласкать и гладить маму и папу и заниматься любовью с одним или обоими родителями, но у Лилиан было другое мнение на этот счет. Ей нравилось заниматься любовью под простыней, наедине с партнером, без помех. Я объяснял ей, что это свидетельствует о бессознательном стыде, и она соглашалась, но продолжала скрывать наши ласки от детей. В этот миг наша дочь, взяв примерно на полтона выше, чем ее старший брат, возвестила: