Иван Шмелев - Том 2. Въезд в Париж. Страница 2

Но как бы хаотично, ужасно и фантастично ни было все вокруг, как бы ни был потрясен герой, как бы ни развивались события – в рассказах Шмелева всегда ясен смысл происходящего. Ясно, где добро и где зло – в ярком и беспощадном свете разума. Это не Ремизов, у которого все взвихренно, расплывчато и сама революция оценивается неоднозначно. Шмелев ближе Бунину и мог бы, вероятно, подписаться под словами Ивана Алексеевича: «Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо объяснять их, спорить о том, хороши они или дурны»[7]. Не зря Шмелев и Бунин посвящают друг другу рассказы: сейчас они почти единомышленники. Для Шмелева также однозначно: Зло есть Зло и никогда Добром стать не может.

А революция и есть такое Зло. Произвол, убийство, беззаконие. Причем не только Октябрьская социалистическая: «…большевизм – следствие Февральской революции с ее деятелями, – вот что понимает Шмелев. – Пришла шайка существ злой и развратной воли и, прикрывшись „народным волеизъявлением“, сумела ОБМАНОМ, СТРАХОМ И ПОТАКАНИЕМ ВСЕМУ НИЗМЕННОМУ, ЧТО ЕСТЬ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ, НАДЕТЬ НА ЛИШЕННЫЙ ВОЖДЕЙ НАРОД ПОЗОРНЕЙШЕЕ ЯРМО»[8].

В критике в это время писатель приобретает репутацию непримиримого. Литературовед Н. К. Кульман пишет о нем: «Ни один из русских современных писателей не вскрыл с такой убедительностью реальное и метафизическое зло большевизма, хотя почти все в той или иной форме уделили ему внимание»[9]. Образ такого Шмелева мы найдем и в стихах Лоло (Л. Г. Мунштейна):

Тебя мы лаврами венчалиВ былые дни – в родном краю,Теперь ты стал певцом печали,Борцом за родину свою.Живое, пламенное словоКак «Солнце мертвых» жгет сердца.Пусть не иссякнет до концаСвятая ненависть Шмелева.[10]

Но эта «святая ненависть» вовсе не была слепой ненавистью. Шмелев много думал о корнях революции, ее причинах и происхождении И свергнул следующий кумир – кумир культуры, причем культуры западной.

* * *

Здесь хотелось бы сделать отступление и во избежание недоразумений сказать несколько слов вообще об отношении Шмелева к Западу, его культуре и цивилизации.

Немецкий язык Иван Сергеевич знал с детства, французский начал учить в Крыму. Читал в подлиннике Пруста (который ему не понравился), беседовал с Томасом Манном. Оказавшись в Париже, любовался городом и парижанами с добродушной усмешкой. Писал И. А. Белоусову:

«Вообще народ приятный, очень неглупый и аккуратный. Каждый купил на Пасху шоколадного зайчика и четверку ветчины, и все очень успешно танцевали тустеп. Каждый счел долгом уехать за город, а кто не мог уехать, то делал вид, что уже уехал: спускал жалюзи и сидел во тьме – уехал! А то неприлично. Каштаны распустились в свое время, не считаясь с политич<еским> барометром, и консьержка напротив моих окон юлит от весны. Умею говорить по-французски. Езжу под землей и прохожу по Елис<ейским> Полям без страха Тени Великих со мной ходят. Нотр-Дам Вам кланяется, а старик Пантеон сочувственно жмет руку. Иногда я останавливаюсь где-нибудь в густом месте, на площади Этуали или Конкорд или у Бастилии бывшей – и спрашиваю себя, из какого это романа. В первый день Парижа повез меня наш славный поэт тезка (вероятно, Бунин – К О.) в такси-автомобильчике – по огненно-зеркальному авеню к площадям. Шехерезада и ничего не пойму. И уже когда поздно ночью пригубил я немножко – постиг, что я в Париже. И теперь еще стоишь перед Инвалидами или на мосту Алекс<андра> III… да куда я попал! Мне бы теперь по дрова ходить, или на Сухаревке дровами торговать, а тут Париж огнями голову кружит».[11]

Насколько другие описания мы встретим в его рассказах! Даже красоты города во «Въезде в Париж» (1925), например, производят отталкивающее впечатление. Все слишком тяжелое, каменное, «материальное» (точно такое же – в одном из очерков А. И. Деникина «Офицеры» – «Стальные сапожки»). Из рассказа в рассказ повторяются устойчивые образы и символы: шофер, лакей, кровь, пожар; эпитеты: мясное, плотское, бычье. Мы встретим их и в рассказах, и в публицистике, и в отвлеченных рассуждениях из частных писем: «…шоффер да „лакей“ в мире хозяйничают и все завоняли бензином и курячьим духом. У Чехова, помните: „от тебя, брат, курицей пахнет“. А тут еще и кровью все залито»[12].

Шмелев не любит теоретических рассуждений, предпочитая, как истинный художник, выговаривать мысль в образах. Но эти образы очень легко «расшифровываются» с помощью книг его единомышленников-философов. Как правило, он сам где-либо на них указывает. Так, в его дневнике мы найдем заметки о статье С. Н. Булгакова «Две встречи», которая прекрасно «комментирует» и объясняет шмелевский взгляд на европейское понятие красоты. Булгаков разбирает живопись Ренессанса и видит в ней торжество человеческого, земного, «мистическое обмирщвление», «торжество языческого мироощущения, жертвою, а вместе и орудием которого сделались деятели Ренессанса»: «И какая прямая дорога отсюда, чрез это открывается в „новое время“ с его пустотой и падением»[13].

А говоря об образах шофера, машины, камня, следует вспомнить работы ближайшего друга Шмелева И. А. Ильина. В статье «Бессердечная культура», построенной так же, как шмелевские «Два письма», он размышляет «Под многовековым влиянием языческого, а потом католического Рима люди культивировали ВОЛЮ и МЫШЛЕНИЕ <…> западноевропейская культура сооружена как бы из КАМНЯ и ЛЬДА. Здесь религия, искусства и наука (за немногими, гениальными исключениями!) холодны; а политика, техника, хозяйство и деловой оборот – жестки и суровы и вменяют себе эту жестокость в великую заслугу <…> Поэтому эти судорожные спазмы современной культуры, – революции, гражданские и международные войны, – не случайны: они суть естественные выражения сердечной жестокости, алчности, зависти и ненависти»[14].

Шмелев также считает идею революции – западной идеей («Виноград»), обвиняя русскую интеллигенцию, что она принесла эту идею в Россию. И парадоксальным образом сближает Париж и «Москву в позоре», богатых иностранцев и красных комиссаров – «На пеньках», цикл «Сидя на берегу» (1925). Кумир революции, обрушившись, повлек за собой и крушение кумира культуры.

Но этой, привычной нам западной культуре писатель противопоставляет культуру иную. Русскую, национальную, православную. Это противопоставление присутствует во многих рассказах и составляет основу цикла «Сидя на берегу». С этого цикла и начинается обращение Шмелева к прежней России, России православной.

* * *

Горячая, искренняя вера заменила прежний «нравственный идеализм» Шмелева – таков итог свержения последнего кумира. Но говорить об этом труднее всего. Что решающим образом повлияло на обращение Шмелева? Потеря сына? Мучительные раздумья о судьбе России? Страшный опыт «роковых минут» мира? Мы можем констатировать только свершившиеся изменения в его мировоззрении и творчестве.

Итак, уже работая над циклом «Сидя на берегу», Шмелев писал П. Б. Струве, редактору «Возрождения», где часто публиковался: «В записях и в памяти есть много кусков, – они к<ак>-ниб<удь> свяжутся книгой (в параллель „Солнцу мертвых“). М<ожет> б<ыть> эта книга будет – „Солнцем живых“ – это для меня, конечно. В прошлом у всех нас, в России, было много ЖИВОГО и подлинно светлого, что, б<ыть> м<ожет>, навсегда утрачено. Но оно БЫЛО. Животворящее, проявление Духа Жива, что, убитое, своей смертью воистину должно попрать смерть. Оно жило – и живет доныне – как росток в терне, ждет…»[15] В публицистике Шмелева размышления о православии как «душе Родины» появляются еще раньше.

И постепенно «Россия православная» заслоняет в творчестве писателя образ «России красной». «Крымский цикл» заменяется «замоскворецким». Уже в сборник «Свет Разума» Шмелев включает рассказ о далеком светлом – «Весенний плеск» (1925), который можно считать как бы прелюдией к «Лету Господню». Создает он и переходный цикл – не о религиозном детстве, а о колеблющейся юности, куда вместе с романом «История любовная» (1926–1927) можно отнести рассказы, собранные в сборник «Родное»: «Как мы открывали Пушкина» (1926), «Веселый ветер», «Как я узнавал Толстого» (1927), «Как я стал писателем» (1929–1930). И в сборник «Избранных рассказов»: «Как я встречался с Чеховым», «Как я покорил немца» (1934), были у Шмелева и другие рассказы об отрочестве.

Вероятно, по «времени изображения» к этим рассказам можно отнести и «Старый Валаам» (1936), заново написанный по первой юношеской книге «На скалах Валаама». Экземпляр книги привез ему писатель Б К. Зайцев из самого монастыря, куда ездил в 1935 году. Благодарный Шмелев откликнулся письмом: