Исай Калашников - Последнее отступление. Страница 2

В избе было тепло, пахло наваристыми щами. Потрескивали в печке поленья. Сколько раз он думал об этом дне, возвращаясь домой. Все представлялось именно таким, как есть. Ленивый кот, растянувшийся на кровати, сытый запах кислой капусты и жирной свинины. Дома все так, как должно быть, ничего не изменилось.

В сенях послышались быстрые легкие шаги, распахнулась дверь, и в избу вбежал Артемка.

— Мама! — он сорвал с головы шапку, бросил ее на кровать и тут увидел отца.

— Здоровайте! — не узнавая, сказал он смущенно.

Захар сына узнал сразу. Черные большие глаза, белокурый чуб, широкие плечи…

— Здоровенько, сынок! Что ж ты стал, али не рад приезду батьки? — Захар шагнул навстречу и троекратно, по русскому обычаю, поцеловал сына.

— Ну и вымахал ты, паря! — засмеялся, хлопнул по плечу. — За девками бегаешь небось?

— Бегает, — весело ответила за сына Варвара.

Сели за стол. И тут только Варвара увидела, что левая рука мужа не в порядке.

— Батюшки, да ты никак раненый? — испуганно вскрикнула она.

— Не совсем здоровый, — вздохнул Захар. — Пальцы почти не шевелятся. Но доктора говорят — пройдет… Мячик мне дали, мни его, говорят, хорошенько. Теперь уж стало лучше.

— Вот горюшко-то! Что они с тобой наделали, проклятые ерманцы, — запричитала Варвара.

— Что рука! Ладно хоть голову принес без дырки. На руке все заживет. Доктора сказали — главные жилы целы…

Варвара принесла покрытую пылью бутылку самогона. Пробка была залита воском. Это, пояснила она, осталось от проводов Захара в солдаты.

Посидеть Захару со своим семейством одному в тот вечер не удалось. Прослышав о приезде фронтовика, пришел хромой учитель Павел Сидорович, старый политический ссыльный. За ним явился сосед Клим, по прозвищу Перепелка. Он тоже недавно вернулся с фронта, на левом глазу его чернел кожаный кружок, на лбу, поперек морщин, лежал узкий рубец.

Захар разлил в стаканы крепкий первач. Выпили.

Павел Сидорович положил локти на стол, наклонился к Захару:

— Как там, а?

— Да как… Царю, известно, по шапке дали, слободу установили. Власть новая…

— Власть новая, — подхватил Клим, — а порядки старые.

— Оно, конечно, не совсем так, — Захар посмотрел на свет пустую бутылку, поставил на место. — Раньше, скажем, были «благородия», теперь — «господа». Однако оттого, что прозываются они иначе, умирать не легче. Я, слава богу, отвоевался. Теперь чихать, кто как зовется. Мое дело десятое. Буду земельку пахать.

— Хо-хо, земельку пахать! — засмеялся Перепелка. — Ишь, чего захотел. Разевай рот шире — дадут тебе пахать.

— Почему же, дадут, — сказал Павел Сидорович, скосив глаза на повисшую руку Захара. — А вот другим…

— До других мне дела нету. Всяк за себя отдувается.

— Ну-ну, — протянул Клим. — Окопы тебя, кажись, уму-разуму не научили. Зачни мы жить по твоему рассуждению — всем крышка будет.

— Что ты от меня хочешь? — удивился Захар. — Орать на улице: не желаю новой власти, подавайте еще новее? Нет уж… Каждому свое предназначено. Нам с тобой землю пахать, Павлу Сидоровичу царей с трону сдергивать. Так-то, Клим.

— Совсем не так! — дернулся Клим. — Из меня война все жилы вымотала. А дома? Дети жрали лебеду, пухли от голода! Дочка померла. Маленькая. Разор во всем! — Клим озлился, единственный глаз, как раскаленный уголь. — За все стребую!

— Эх, Клим, — вздохнул Захар, — что стребуешь? Голову расшиби, а не вернешь войной отобранного… — Увидев, что Клим крутит головой и сейчас снова начнет выкрикивать без пользы горькие слова, Захар призвал на помощь Павла Сидоровича: — Правильно я говорю?

— Да, конечно. Кто теперь вернет сиротам отцов, кто исцелит увечных? — Павел Сидорович задумчиво прищурился. — А война все идет. Каждый день умирают солдаты. Вот что самое страшное. Не остановим войну, все больше будет сирот, вдов, разоренных хозяйств. Война и тут, за тысячи верст от окопов, несет людям горе. Ты, Захар Кузьмич, говоришь — отвоевался. Да. Станешь пахать, сеять, а хлеб заберут: надо кормить армию.

— Тут еще бабка надвое сказала.

— Да нет, не надвое она сказала, бабка. Господа свое дело знают. Царя кто сбросил? Народ. А власть где? В господских руках, в руках царевых пособников. Потому и войне конца не видно. Пока мы всем миром не навалимся на господ и не отберем власть, будут умирать солдаты, нищать мужики.

— Так это али нет, я не скажу. А только не нашего ума дело — политика. Наше дело работать. — Спорить Захару не хотелось, не хотелось впускать в душу тревогу. Пропадай оно все пропадом! Он дома. В теплой обжитой избе. Рядом Варвара, Артемка. На кровати мягкие подушки в чистых наволочках… Да, он дома. И это главное.

2

Захар тихо радовался отдыху. Ни думать, ни говорить о тяготах не хотелось. Но разве убережешь себя от размышлений, если вся жизнь в деревне перекосилась, и все разговоры у людей — о горестях, обидах? Правда, Варвара не жаловалась, не приучена к этому.

— Жили, Захарушка, не сильно в достатке, но нужда, слава богу, стороной обошла. Другие горя нахлебались досыта. Оскудели люди совсем. Мужиков мало, а бабы, известно, с ребятней в поле много ли сделают? Климиха замытарилась со своей ордой. Девчонку не уберегла. И ни коня, ни коровы не осталось во дворе. — Руки у Варвары с поломанными ногтями, в мелких черных трещинах, лицо задубело, у глаз прорезались морщины. Рядом с широкоплечим, рослым сыном, она кажется маленькой и слабой.

— Почему никто не подмогнул?

— У каждого своя болячка, до чужой ли тут.

А сын, до того молчавший, сказал:

— О подмоге, батя, спрашиваешь? Будто не знаешь семейщину жаднючую! Увидит, что подыхаешь, вороньем налетит и глаза выклюет.

— Ну и сказанул! — Захар неодобрительно покачал головой. — Откуль тебе знать семейщину-то? Ты бурушок[1] еще, только-только на подножный корм выходишь. Рановато тебе судить людей, да еще всех скопом.

Артемка покраснел, пряча смущение, теребнул чуб, но не согласился с батькой:

— Не слепой, вижу, что к чему. Федот Андроныч корову последнюю с Перепелкиного двора свел, не постеснялся. Будь я на месте Клима, раскровянил бы морду кабану здоровому!

— Ого! Ты шустрый у меня! — удивился Захар. — Не хвалю. При нас с матерью толковать таким манером еще можно, но при людях язык придерживай. Слово — серебро, а молчание — золото. Недаром это сказано-то. Не зря, поди, увел корову Федот Андроныч?

— За долги.

— Ну вот. Кто же попустится своим добром?

— Добро добром, но и совесть должна быть.

— Вот ведь как! Ты ему одно, а он — другое. Это отцу-то? Старина забывается. От веку у семейских молодые помалкивают, когда говорят старшие…

А сын, что ни день, охотнее встревает в разговоры, и слова у него проскакивают какие-то непонятные, чужие, не мужицкие слова. Перенял, должно, у Павла Сидоровича. Дурное — оно прилипчиво.

И уже сердясь на сына, строго сказал ему:

— Ты смотри! К политике не прикасайся, живо попадешь в тюрьму. Да и на что воробью колокольчик?

Про тюрьму Захар сказал, конечно, для острастки. Сам он боялся пока другого. Не начал бы сын походить на Клима Перепелку, всем недовольного, не охладел бы к хозяйству. Клим только тем и занят, что о жизни судит-рядит на все лады. Забежит, свернет папироску в палец толщиной, сядет по-бурятски перед открытой печкой, жжет табачище и рассуждает:

— Никакого устройства в нашей жизни нету, Захар. Одного она гнет и ломит, другому песенки поет. Вот Савоська… Пока мы таскались по окопам, он, сучий сын, дом себе сгрохал. И какой дом! Откуда что взял? Воровал у бурят коней, продавал. С этого копейка повелась.

Сначала Захар его жалел. Житуха у мужика — не дай бог злому лиходею, поневоле начнешь отводить душу в разговорах, но потом, вникая в его рассуждения, стал злиться. Какого лешего зудит? Самому все не по нутру — ладно, но ты для других сомуститель. Зудит, зудит, смотришь, подманил дурачка, вроде Артемки. Нашелся один дурачок, будет и второй, а где два, там и четыре… И пошло-поехало, и заваривается каша. А расхлебывать ее всем.

— Ты, Клим, бросай это дело. На кой ляд тебе Савостьян?

— Несправедливость же! Деньги чужие…

— И ты добывай, как он, если можешь.

— А совесть тебе взаймы отдам?

— Спасибо, своей хватает, — сухо ответил Захар. — Если украсть не можешь, добывай пропитание руками. Языком трепать — бабье дело.

— «Руками», — передразнил Клим. — На чужого дядю горб ломать я не большой охотник. Хочешь, чтобы я за ковригу хлеба стайки чистил? К черту! — Клим вскочил. — Не хочу!

— Э-э, Клим, нас не спрашивают, чего мы хочем.

Хватит! — махнул рукой Клим. — Что с тобой говорить. В твоей голове, как ночью в бане — темнота.

Клим ушел и приходил после этого редко, говорил мало и все больше о пустяках. Рассердился, кажется. Ну и пусть.