Дмитрий Губин - По России. Страница 2

Правда, не обошлось без рецидивов несознательности: отдельные граждане не только прозвали, в силу топографической привязки, памятник вождю «станционным смотрителем», но и несколько раз пытались изничтожить иллюстрированную часть. Тогда возле памятника появилась будка со спецтелефоном (с трубкой, но без диска), а возле будки день и ночь стали прогуливаться все те же граждане в цвета маренго пальто, образующие маленькое, но чрезвычайно действенное общество охраны памятников…

Замечу еще, что проблема снабжения продовольствием, то есть отсутствия снабжения, Иваново затронула меньше других городов: конечно, ни масла, ни колбасы, ни мяса ивановцы в магазинах не видели, поскольку вкусные и полезные продукты исчезли, а карточки на них не появились; плохо, кроме того, было с молоком и сметаной, но зато всегда в продаже были пельмени и куры. Это выгодно выделяло Иваново в ряду других областных центров, как выделялся в свое время середняк на фоне безлошадников. Во всяком случае, если ивановские автобусы можно было заметить у московских универсамов, то возле ивановских продмагов можно было заметить автобусы костромские и ярославские.

Это, конечно, самый общий абрис ивановской жизни, но в широте описаний с тем же «Плачущим гегемоном» не поспоришь из-за разницы в объемах, значит, нужно возвращаться к поэту Евгению Александровичу Евтушенко и его искусству, потребовавшему от ивановцев самых взаправдашних жертв.

Итак, в декабрьской «Авроре» было помещено стихотворение Евтушенко «Москва – Иваново», где поэт описывал поездку в город славных текстильных традиций в «нескором поезде», вагоны которого битком набиты людьми, которых «зажали как в тиски апельсины микропористые – фрукты матушки-Москвы», а также «порошок стиральный импортный, и кримплен, и колбаса». Сам Евтушенко едет в купе, с ним трое попутчиков, которые дремлют, но продолжают и во сне охранять с боем раздобытое в Москве добро:

Прижимала к сердцу бабушка

ценный сверток, где была

с растворимым кофе баночка.

Чутко бабушка спала.

Прижимал командированный,

истерзав свою постель,

важный мусор, замурованный

в замордованный портфель.

И камвольщица грудастая,

носом тоненько свистя,

принимала государственно

свое личное дитя.

Поскольку сам Евтушенко был поэтом, то вез с собой нечто нематериальное: он

…Россию серединную

прижимал к своей груди, —

в чем можно видеть лирический перегиб, но можно – и весьма важное отличие провинциала, занятого проблемой поиска хлеба насущного, от москвича, решившего проблему снабжения всерьез и надолго.

Ох уж этот нескорый поезд № 662! Я изучил его, пока был студентом, вдоль и поперек, и навеки запомнил, какое зрелище он представляет даже в купейном варианте, не говоря уж про общие вагоны, где с третьих полок капает на вторые оттаявшее в поезде мясо, где люди сидят голова на голове и две соседки ночь напролет спорят, сколько зарабатывает Пугачева и стухнет колбаса «Останкинская» до Иванова или же обождет…

Так что мне весьма понятны чувства Евтушенко, вопрошающего:

Мы за столько горьких лет

заслужили жизнь хорошую?

Заслужили или нет? —

как понятны и чувства ивановцев при чтении этих стихов: это была еще не вся правда, поскольку ответ на вопрос «заслужили или нет?» давался слишком неопределенный: «Что исполнится, то вспомнится кем-нибудь когда-нибудь», – но уже ее попытка. А так как ивановцы жаждали если не плана действий, то определенности, то они прочитали всю стихотворную «авроровскую» подборку, и вслед за «Москвой – Иваново», через типографский знак, называющийся типографскими рабочими неопределенно-любовно «бубочкой», прочли еще одно стихотворение из шестнадцати строк, которое мне хочется привести полностью. В силу неопределенности постановки бубочки было совершенно непонятно, следует считать шестнадцать строк отдельным стихотворением или как бы прицепным, дополнительным вагоном, также прибывшим в Иваново, и ивановцы решили, что – прицепным:

Достойно, главное, достойно

любые встретить времена,

когда эпоха то застойна,

то взбаламучена до дна.

Достойно, главное, достойно,

чтоб раздаватели щедрот

не довели тебя до стойла

и не заткнули сеном рот.

Страх перед временем – паденье.

На трусость душу не потрать,

но приготовь себя к потере

всего, что страшно потерять.

Но если все переломалось,

как невозможно предрешить,

скажи себе такую малость:

«И это можно пережить…»

Эти шестнадцать строк были, таким образом, все-таки некоторой попыткой программы социального поведения, и я, право, удивляюсь, как они могли быть напечатаны в 1978 году – мне почему-то кажется, что их непросто было бы напечатать и сейчас…

Соединение поэтического и социального должно было, вследствие превышения критической массы, вызвать в Иванове взрыв, и вызвало.

Первый ответный залп по «Авроре» сделал работавший в то время 1 секретарем Ивановского обкома КПСС Виктор Клюев. На информационной встрече идеологического актива области 17 января 1979 года он, по позднейшему сообщению «Плачущего гегемона», сурово заметил: «Осмысливать настоящие жизненные явления и измышлять их во сне – вещи разные».

Это разгромное выступление, вызвало, разумеется, противоположный эффект: весь идеологический актив кинулся раздобывать «Аврору», ставшую вмиг сверхдефицитной, и стихи Евтушенко переписывались, заучивались наизусть, перепечатывались на машинке, ксерокопировались, ротапринтировались, перефотографировались… Пусть будущий ивановский историк отметит это время как начало ивановского самиздата, когда к 169000 центрального тиража «Авроры» прибавилось несколько тысяч тиража местного.

И это был не единственный вид творчества масс, который пробудила литературоведческая речь первого секретаря.

Спустя некоторый срок одним из ответных творений стало выступление в «Плачущем гегемоне» его редактора Владимира Кулагина, занявшее половину полосы 95-го номера газеты и потеснившее даже традиционное обсуждение бестселлера тех лет «Целина» – подобно тому как Глазунов вытеснил в художественном музее мумию. Если Владимир Клюев давал стихотворению общую оценку, то Владимир Кулагин шел дальше. Евтушенко был дан бой по всем пунктам: объявлялось, например, что в своей давней поэме «Ивановские ситцы» «святое для всей России слово «Иваново» он рифмует со словами «пьяново», «рваново», «надуваново», по существу ставит между ними знак равенства»; что картина быта и нравов поезда № 662 «нетипична»; что «область и страна хорошо знают и любят других камвольщиц»; что бабушка с баночкой кофе «карикатурна»; что командированный вез никакой не «мусор», а «планы обновления наших полей в свете постановлений партии и правительства», – отлуп, как говаривал дед Щукарь, был полнейший.

Единственным неоспоренным тезисом Евтушенко остался, кажется, лишь тезис о грудастости ивановских камвольщиц: подозреваю, что Владимир Кулагин, конечно, видел за этим неприличный, сексуально-прозападнический намек, но все же не решился выставить антитезу об антигрудастости – как не соответствующую народному типу телосложения. Спорить с Евтушенко в этом вопросе было щекотливо, а все редакторы щекотки боятся.

Другим откликом было стихотворение анонимного автора, начавшее бурное хождение по рукам горожан и известное под названием «Ответ Евгению Евтушенко», уже своим заголовком как бы намекающее на возможность в наше суровое время продолжения стихотворно-эпистолярного жанра (ивановский стихотворец – московскому мэтру) или даже провоцирующее Евтушенко на очередной полемический выпад. Заранее прошу прощения за обильное цитирование, но оно совершенно необходимо: достать ныне «Ответ» гораздо сложнее, чем подшивку «Авроры» или «Плачущего гегемона».

Композиционно «Ответ Евтушенко» делился на две части, констатирующую и полемизирующую, причем основная, констатирующая, была написана слегка хромающим пятистопным ямбом, который нередко использовал (хотя и без хромоты) Александр Пушкин для создания шедевров лирики – например, «Я вас любил, любовь еще, быть может…» Вначале неизвестный литератор констатировал расклад сил:

Смотрю на строки, что с таким гореньем

Евгений Евтушенко написал,

которые с не меньшим вдохновеньем

на партактиве Клюев изругал.

За что ругал – мне не совсем понятно:

что здесь пасквильного и кто из них неправ?

Пасквильного, по мысли автора «Ответа», и впрямь не было, ибо когда голодает страна – это трагедия, а не пасквиль, в доказательство чего в следующих четырех строках давал развернутое описание ивановской жизни, нищей и сирой, но завершал его на контрапункте, оптимистично и в мажоре:

Вот в Ярославле, говорят, соседнем,

за молоком – так в пять утра встают,

а мясо – может, врут, но только в среднем

по килограмму в год всего дают.