Фридрих Ницше - Изречения и афоризмы Ф. Ницше. Злая мудрость. Страница 16

Кто открыл бы нам сущность мира, тот причинил бы нам всем самое неприятное разочарование. Не мир как вещь в себе, а мир как представление (как заблуждение) столь значителен, глубок, чудесен и несет в своем лоне счастье и несчастье.

Можно обещать действия, но никак не чувства: ибо последние непроизвольны. Кто обещает кому-либо всегда любить его, или всегда ненавидеть, или оставаться всегда верным, тот обещает нечто, что не находится в его власти; но, конечно, он может обещать такие действия, которые хотя обычно являются следствиями любви, ненависти, верности, но могут проистекать и из других мотивов: ибо к одному и тому же действию ведут многие пути и мотивы.

Я приветствую все знамения того, что зачинается более мужественная, воинственная эпоха, которая прежде всего наново воздаст почести отваге!

Мое сильнейшее свойство – самопреодоление. Но оно же по большей части оказывается и моей нуждой – я всегда стою на краю бездны.

Из всех европейцев, живущих и живших, – Платон, Вольтер, Гете – я обладаю душой самого широкого диапазона. Это зависит от обстоятельств, связанных не столько со мной, сколько с «сущностью вещей», – я мог бы стать Буддой Европы: что, конечно, было бы антиподом индийского.

Одиннадцать двенадцатых всех великих людей истории были лишь представителями какого-то великого дела.

Если имеешь счастье оставаться темным, то можешь воспользоваться и льготами, предоставляемыми темнотой, и в особенности «болтать всякое».

В стадах нет ничего хорошего, даже когда они бегут вслед за тобою.

Когда спариваются скепсис и томление, возникает мистика.

Чья мысль хоть раз переступала мост, ведущий к мистике, тот не возвращается оттуда без мыслей, не отмеченных стигматами.

Вера в причину и следствие коренится в сильнейшем из инстинктов: в инстинкте мести.

Совершенное познание необходимости устранило бы всякое «долженствование», – но и постигло бы необходимость «долженствования», как следствие незнания.

Мораль нынче увертка для лишних и случайных людей, для нищего духом и силою отребья, которому не следовало бы жить, – мораль, поскольку милосердие; ибо она говорит каждому: «ты все-таки представляешь собою нечто весьма важное», – что, разумеется, есть ложь.

Право на новые собственные ценности – откуда возьму я его? Из права всех старых ценностей и границ этих ценностей.

«Послушание» и «закон» – это звучит из всех моральных чувств. Но «произвол» и «свобода» могли бы стать еще, пожалуй, последним звучанием морали.

Чтобы понадобился тормоз, необходимо прежде всего колесо! Добрые суть тормоз: они сдерживают, они поддерживают.

У воров, разбойников, ростовщиков и спекулянтов себялюбие, в сущности, обнаруживается достаточно непритязательным и скромным образом: нелегко желать от людей меньшего, чем когда желаешь только их денег.

Причислять к морали (или даже считать за саму мораль) сострадание и деликатность чувства в отношении ближних есть признак тщеславия, если предположить, что по натуре сам являешься сострадательным и деликатным, – стало быть, недостаток гордости и благородства души.

Мое направление в искусстве: продолжать творить не там, где пролегают границы, но там, где простирается будущее человека! Необходимы образы, по которым можно будет жить!

Красота тела – слишком «поверхностно» понималась она художниками: за этой поверхностной красотой должна была бы воспоследовать красота всего строения организма, – в этом отношении высочайшие образы стимулируют сотворение прекрасных личностей: это и есть смысл искусства, – кто чувствует себя пристыженным в его присутствии, того оно делает недовольным, и охочим до творчества того, кто достаточно силен. Следствием драмы бывает: «И я хочу быть, как этот герой» – стимулирование творческой, обращенной на нас самих силы!

Умолканье перед прекрасным есть глубокое ожидание, вслушивание в тончайшие, отдаленнейшие тона – мы ведем себя подобно человеку, который весь обращается в слух и зрение: красота имеет нам нечто сказать, поэтому мы умолкаем и не думаем ни о чем, о чем мы обычно думаем. Тишина, присущая каждой созерцательной, терпеливой натуре, есть, стало быть, некая подготовка, не больше! Так обстоит со всякой контемпляцией: эта утонченная податливость и расслабленность, эта гладкость; в высшей степени чувствительная, уступчивая в отношении нежнейших впечатлений.

А как же внутренний покой, чувство удовлетворенности, отсутствие напряжения? Очевидно, здесь имеет место некое весьма равномерное излияние нашей силы: мы как бы приспосабливаемся при этом к высоким колоннадам, по которым мы бродим, и сообщаем своей душе такие движения, которые сквозь покой и грацию суть подражания тому, что мы видим. Словно бы некое благородное общество вдохновляло нас на благородные жесты.

Лишь теперь брезжит человеку, что музыка – это символический язык аффектов: а впоследствии научатся еще отчетливо узнавать систему влечений музыканта из его музыки. Он, должно быть, и не подозревал, что выдает себя тем самым. Такова невинность этих добровольных признаний, в противоположность всем литературным произведениям.

Если бы богине Музыке вздумалось говорить не тонами, а словами, то пришлось бы заткнуть себе уши.

В современной музыке дано звучащее единство религии и чувственности и, стало быть, больше женщины, чем когда-либо в прежней музыке.

Вагнер не испытывал недостатка в благодеяниях со стороны своих современников, но ему казалось, что принципиальная несправедливость по отношению к благодетелям принадлежит к «большому стилю»: он жил всегда, как актер и в плену у иллюзии образования, к которому по обыкновению влекутся все актеры.

Я сам, должно быть, был величайшим его благодетелем. Возможно, что в этом случае образ переживет того, кто в нем изображен: причина этого лежит в том, что в образе, созданном мною, есть еще место для целого множества действительных Вагнеров, и прежде всего – для гораздо более одаренных и более чистых в намерениях и целях.

Есть персоны, которые хотели бы вынудить каждого к полному приятию или отрицанию их собственной персоны, – к таковым принадлежал Руссо: их мучительный бред величия проистекает из их недоверия к самим себе.

Я воспринимаю как вредных всех людей, которые не могут больше быть противниками того, что они любят; они портят тем самым лучшие вещи и лучших людей.

Культура – это лишь тоненькая яблочная кожура над раскаленным хаосом.

Иной лишь после смерти делается великим – через эхо.

Когда снимают у горбатого горб его, у него отнимают и дух его – так учит народ, и когда возвращают слепому глаза его, он видит на земле слишком много дурного – так что он проклинает исцелившего его. Тот же, кто дает возможность бегать хромому, наносит ему величайший вред: ибо едва ли он сможет бежать так быстро, чтобы пороки не опережали его, – так учит народ о калеках.

Моя первая человеческая мудрость в том, что я позволяю себя обманывать, чтобы не быть настороже от обманщиков.

Самые тихие слова – те, что приносят бурю. Мысли, ступающие голубиными шагами, управляют миром.

И кто среди людей не хочет умереть от жажды, должен научиться пить из всех стаканов; и кто среди людей хочет остаться чистым, должен уметь мыться и грязной водой.

Каждый брошенный камень должен – упасть!

Не надо желать быть врачом неизлечимых.

Паразит живет там, где у великого есть израненные уголки в сердце.

Ценность всех болезненных состояний заключается в том, что они показывают как бы в увеличительное стекло известные нормальные, но в нормальном виде плохо различимые, состояния.

Все идет, все возвращается; вечно вращается колесо бытия. Все умирает, все вновь расцветает, вечно бежит год бытия.

Земля есть стол богов, дрожащий от новых творческих слов и от шума игральных костей.

Походка обнаруживает, идет ли кто уже по пути своему, – смотрите, как я иду! Но кто приближается к цели своей, тот танцует.