Андрей Богословский - До порогов. Страница 2

— Надежда Георгиевна.

Ну, а меня Настасья Николавна. Только я больше к Насте привыкла. И люди так звали, и муж. Только муж он вроде как уважительней меня называл, со значением. А сын, Вовка, тот тоже, чуть что — в шутку говорит: ох, и люблю я тебя, наша Настя! — Она улыбнулась, тряхнув головой, и светлые глаза ее залучились морщинками.

— Вы к мужу едете? — спросила Надежда Георгиевна.

— Нет… — Настя замялась, и улыбка пропала с ее лица. — Мужа-то моего нет. На Урал похоронка пришла, в сорок третьем, в феврале. Уж убивалась я, убивалась, а только обратно не воротишь… А только счастье было такое, что сын живой. Не пришло ему еще время на войну, лишь нынешним летом взяли на действительную. К нему и еду попроведать. — Она робко взглянула на Надежду Георгиевну. — А ваши- то… живы?

— Живы, — кивнула та. — Сын тоже годами не вышел. А вот брат мой и двое братьев мужа погибли.

— Ай-яй, — тихо выговорила Настя. — Сколько ж повыбило мужиков! Ай и война, ай и лихоманка, чтоб ее бесы заели. — И она замолчала, сиротливо сложив руки на коленях.

Заметно стемнело, и берега уже были видны нечетко, река совсем почернела, и лишь угадывался ее плеск и лопотанье под колесами: С вечера стало холоднее, ветер налился прозрачной льдистостью, Надежда Георгиевна спрятала руки в карманы и подняла воротник пальто. За темным, неразличимым месивом тел на палубе, где-то впереди, у носа, заиграла было гармошка, но потом всхлипнула и захлебнулась. В сине-сером пространстве, далеко на берегу, медленно поплыл маленький огонек, и казалось, что не пароход, а именно огонек движется, постепенно отдаляясь в сторону.

— Ну что ж, — вздохнула наконец Настя, — хоша и тяжелые времена, а жить надо. Хорошо бы нам покушать сейчас и отдыхать устроиться.

Настя развернула узелок, а Надежда Георгиевна достала из сумки газетный пакет с едой. Провизия Насти оказалась куда богаче. У нее и белый хлеб был, и зеленый лук, и сала побольше, и яйца, и американская тушенка в вытянутой банке, которую она ловко, по-солдатски открыла ножом.

— Эх, кипяточку бы нам, — сказала она. — Да тут взять негде. Ну, вы кушайте, Надежда Георгиевна, угощайтеся, а то ишь вы худенькая, прямо прозрачная. Или болезнь у вас какая?

— У меня туберкулез, — ответила Надежда Георгиевна и, видя, что Настя не поняла, добавила: — Чахотка. Кровохарканье.

— Ох ты, боже мой! — охнула Настя с непритворным сочувствием. — Как же это вы, миленькая? И лихо же вас трясло-то по жизни, что вы аж такую болезнь нажили… И больно вам?

— Сейчас лучше, — чуть улыбнулась Надежда Георгиевна. — Здесь холодней и суше, а холод и сушь для моей болезни полезные,

— Ну да, ну да, — забормотала Настя, — вот вы и кушайте, питание, оно все лечит, всему помогает. — Она достала из банки ножом большой шмат тушенки, блестящей жиром, и положила на кусок белого хлеба. — Эх-ха, и досталось же нам, — прибавила она. — Да уж все, почитай, позади.

— Досталось. — Голос Надежды Георгиевны дрогнул, и подумалось ей, что для нее-то ничего еще не кончилось, и сколько новых страданий ждет впереди — кто знает.

Молча они поели и стали укладываться на ночь. Палуба уже спала, лишь кто-то курил у борта, рассыпая во тьме оранжевые брызги, да слышался мерный плеск воды и подрагивающий шум машины. Беззубый старик рядом с ними давно доел свои крошки и скорчился на мешке. Ввалившиеся его губы с клекотом втягивали и выпускали воздух. Сипло ревнул пароходный гудок. Надежда Георгиевна прикрылась куском свободно свисавшего брезента и замерла. Высоко в небе, прорываясь из-за мутных облаков, светила луна, озаряя небо молочным светом. Она думала о том, каким встретит ее Сергей, каким он стал после этих страшных десяти лет. Уж она представляла себе, ЧТО были эти десять лет для него! В мире прошла великая война, страна пережила небывалые трудности и лишения, а что ж было тогда там, за Полярным кругом, на строительстве Норильского комбината? Где ж черпать теперь силы ей, больной, изношенной, потерявшей почти все? Только вот в добре и истинности таких Насть, тоже перенесших все мыслимые беды и не сломившихся, а только ставших еще добрее и чище. Верить в их скорбные и милые глаза и тогда поверить и в себя… Подрагивание палубы убаюкивало, и она уснула.

Проснулась она от сиплого гудка и пронзительного крика:

— Ба-ке-ны-ы! По право-ой!..

Все тонуло в зябком ватном тумане. На брезенте играли капельки воды на белом поле изморози. Тело занемело, замерзло и казалось чужим. Надежда Георгиевна привстала, откидывая брезент, и тут откуда-то изнутри ее рванул знакомый приступ кашля. Она хрипела, задыхалась, стараясь кашлять потише, согнулась, прикрывая рот одной рукой, а второй нашаривая в кармане платок. На скомканной серой материи тут же появились темные пятнышки. Кашель отпустил. Она сглотнула металлическую от крови слюну, подняла глаза и встретилась взглядом с беззубым стариком. Он не спал, сидел и смотрел на нее ровным, немигающим взором, в котором почудилась ей большая скорбь. Лицо его, заросшее седой щетиной, было бесстрастно. Потом он вроде захотел что- то сказать, даже струп на губе шевельнулся, но старик отвернулся и промолчал.

— Ну что, Надежда Егоровна, — раздался ясный голос Насти, — проснулись? Ну и ладночко. А я-то уж все бока себе отлежала, да и замерзла, даром что в тулупе. Надо бы нам где-нигде умыться и за завтрак садиться. Что ж, с добрым утречком?

— С добрым утром, — ответила Надежда Георгиевна, глядя на румяную со сна Настю, и так ей хорошо и покойно стало от ее веселого чистого голоса и лучиков морщинок у глаз, что все ночные страхи и даже утренняя боль отошли, словно новые силы в нее влились.

Большинство людей на палубе еще спало. Они умылись у ржавого ведра на цепочке ледяной енисейской водой. Туман постепенно расходился, и из-за высокого лесистого берега высверкивали слюдяные солнечные лучи.

— Что-то бледная вы какая-то, Егоровна, — сказала Настя, опять накладывая ножом тушенку из банки на хлеб. — Ах, кабы не жизнь наша тяжелая, пригласила б я вас к нам на лето. Только сейчас, конечно, какой у нас отдых — разруха. А уж до войны- то… — Она даже зажмурилась от счастливого воспоминания. — У нас дом был, двадцать километров от города, там маманя мужнина жила. И все у ней было — и клубника своя, и сад, и огород. С утра зелени нарвешь, огурчики свеженькие… И корова была… Так и клубнички насобираешь, молока надоишь парного, и клубнику, значит, с молоком, и картошечку горячую с огурцами. А потом на траве уляжешься под солнышком и лежишь, отдыхаешь. У нас солнышко те-еплое, не то, что у вас в Москве.

— Эх, какая ты женщина вальяжная, — проговорил с улыбкой, пробираясь среди лежащих тел, помогший Надежде Георгиевне при посадке молодой матросик в тельняшке. — Тебя послушать, бабочка, так ты санаторную жизнь вела.

— А хоть и вела, — отмахнулась Настя. — Ты ушито на чужие разговоры не разевай. Лучше скажи, когда пороги будут?

— Когда будут — тогда будут, — просиял улыбкой матросик и подмигнул. — Жди, бабочка.

— Оглашенный, — усмехнулась вслед ему Настя, и тут же лицо ее опять стало серьезным. — Так все мы это через войну потеряли. Бывало в эвакуации вспомню — и сердце холодом обоймет.

— Вы где в эвакуацию были? — спросила Надежда Георгиевна.

— Где только не были! — Настя неопределенно махнула рукой. — Сперва аж в Сибири, под Омском, в деревне. Потом, значит, перевели нас на Урал, а уж потом в Куйбышев, на авиазавод.

— В каком году? Мы тоже на авиационном заводе в Куйбышеве работали.

— В сорок третьем.

— Нет, — Надежда Георгиевна отрицательно качнула головой. — Мы в декабре сорок второго в Москву вернулись. Тогда не отпускали, но нам помог один товарищ мужа.

— Вы прямо в Куйбышев с Москвы? — спросила Настя.

— Не-ет, не сразу. — Надежда Георгиевна тоже грустно улыбнулась воспоминаниям. — Сначала на Кавказ, в Пятигорск, там у нас родственники жили. А уж потом до Куйбышева кружным путем, когда немцы на Кавказ прорвались. В Махачкалу, оттуда — через Каспийское море в Красноводск, а уж затем через всю Среднюю Азию, через Ташкент аж до Куйбышева.

— Тяжелый путь, — с пониманием сказала Настя.

— Тяжелый, — согласилась Надежда Георгиевна. — С двумя детьми… Только кому же легко было.

— Это верно, всем тяжело было, — кивнула Настя. — Да, погоняла нас жизнь… — Она взяла руки Надежды Георгиевны в свои. — Боже ж наш, вы ж интеллигентная, а руки, гляжу я, у вас трудовые. Битые у вас руки, Егоровна. — И она погладила ее

руки своими руками, заскорузлыми, с плохо гнущимися пальцами, треснувшими, с малости привыкшими к тяжелой работе. И возникло между двумя женщинами что-то очень верное и теплое, что-то такое, от чего ком к горлу и слезы в глазах.

Люди на пароходике просыпались неохотно, медленно. Так просыпаются обычно, когда прожили трудный день, провели дурную ночь, а утро тоже не сулит ничего хорошего, и уж лучше бы еще лежать с закрытыми глазами и не видеть ничего, не начинать наново дневное бестолковое вращение. Изредка перебрасывались словами, медленно жевали нехитрую снедь и долгими взглядами провожали реку и берега. Могуч был Енисей под тусклыми, негреющими лучами солнца, высоки и круты были его берега, поросшие темным лесом. И как бы радовалось сердце навстречу этому дикому простору, если б не холод, не голод, не медлительный плеск допотопных колес, не бесконечные заботы, беды, страдания, болезни — все то, что делало людей хмурыми и безучастными к величию природы.