Василий Белов - Привычное дело. Страница 34

И нет конца этому круговороту.

Ветрено, опять будет ветрено на лесном озере: голубые валы покатятся в одну сторону, и тревожно заорут на воде толстухи гагары. За две недели на полметра вымахают из воды хвощи, солнце до дна проколет лучами озерную воду, а лесной гребень целыми днями будет прочесывать синюю небесную лысину.

Потом смолистые дерева вытопят в прошлогодние раны затесов ясную, густую свою смолу, запахнет зеленым.

Сквозь белые космы умершей травы вылезут на свет молодые ростки, закопошится все, заворочается, вода зацветет, будто засыпанная манной крупой; яро и бесстрашно затрубит в осиннике, задрожит мышастыми боками гуляка лось, все еще не успокоившийся после осеннего гульбища.

Конца нет и не будет.

Там, в июле, зацветут в заливах белые лилии, не расхлебать никаким веслом. Кулики долгоносые будут реже кричать своими переливистыми, похожими на пастушью свирель голосами, опять запахнет из леса сенокосным костром… Жизнь. Такая жизнь.

Здесь, у озера, нечаянно пришел к Ивану Африкановичу ровный душевный покой. Первый раз за последние шесть недель по-человечески высморкался, переобулся, заметил, что написано на свернутой для курева областной газете.

Закурил. «Жись. Жись, она и есть жись, — думал он, — надо, видно, жить, деваться некуда».

Он приглядел ятву сороги, но рыбачить не стал, а выметал сети на самолов, вытащил на берег лодку и еще до обеда пришел в деревню.

Было тихо, свежо, солнечно.

Иван Африканович, не заходя домой, завернул в лавку.

Он взял выпивки и несколько пачек пластилину, чтобы обмазать стекла в рамах. Увидел на улице председателя с бригадиром. Оба начальника слезли с лошадей и обтирали о траву сапоги, намереваясь зайти в магазин. Председатель за руку поздоровался с Иваном Африкановичем.

— Что это ты, Дрынов, — спросил он, — с утра запасаешься? Головки-то льняные сушишь?

— Сушу, как не сушу, — сказал Иван Африканович. — А это… Сегодня сорок ден, как женка… Ну в земле то есть.

Значит, по обычаю…

— А-а, ну, ну.

— Может, зашли бы на полчасика, — сказал Иван Африканович, — самовар греется, пироги напечены.

— Да нет, брат, спасибо. Времени-то нет, надо ехать.

— Ну и тут можно, ежели…

Председатель с бригадиром переглянулись. Иван Африканович проворно сбегал к продавщице, принес три стакана, хлеба и банку болгарских голубцов. Завернули за угол.

— Там на тебя бумага пришла, — сказал председатель, подмигивая бригадиру и макая хлебом в консервную банку.

— Какая бумага? — испугался Иван Африканович.

— Да эта… Штраф за безбилетный проезд. Припасай пять рублей.

— Ну, это еще ничего, — Иван Африканович успокоился. — Я думал, много сгребут.

Больше председатель ничего не сказал, заторопился. Сел на лошадь и уехал.

У своего крылечка Иван Африканович старательно вытер ноги о веник и услышал доносившийся из избы голос Степановны:

— …Вот пришел этот Колька домой да еще и хвастает, что пятнадцать дён в тюрьме сидел; я говорю: «Ой ты дурак, ой дурак!..»

Иван Африканович вошел в избу, поздоровался с гостьями. Степановна замолчала, а Нюшка, качавшая зыбку, одернула новую шерстяную юбку.

— Рыбы-то не принес? — громко спросила Степановна.

— Нет, поставил мерёжи на самолов.

Евстолья наливала в кути самовар. В это время ребенок в зыбке проснулся, заплакал. Нюшка ласково, но неловко начала его утешать, а Степановна искоса наблюдала за Иваном Африкановичем, приговаривала:

— Ты его на руки возьми-то, на руки, да за подмышки бери-то. Гли-ко, ручищи-то у парня, гли-ко, у его ручищито…

Иван Иванович запрыгал в Нюшкиных руках и пустил губами радужный от солнца пузырь…

Иван же Африканович поставил бутылки на стол, отдал образцы пластилиновых петушков и медведей Марусе, а коробки с пластилином положил в шкаф. Гришка просил пластилину и хныкал. Бабка Евстолья вместе со Степановной развязали ему проколотую ногу. Она лечила Гришкину пятку сварцем, сваренным из еловой смолы, коровьего масла и дегтя.

— Вот тебе, вот, — приговаривала она, — так и надо, ежели больно. Не будешь больше босиком взлягивать.

— Пойду я, матка, схожу… — сказал Иван Африканович.

Евстолья пошла к шестку, дунула в самовар.

— Надолго ли уйдешь-то? Вон Федор с Мишкой сейчас придут, сулились. Самовар нараз вскипит.

— Приду… скоро…

Иван Африканович вышел в огород. Сорвал несколько гроздьев красной, уцелевшей от дроздов рябины. Тихонько закрыл отводок, пошел за деревню.

Горький отрадный дым от костров тут и там таял в ясном неощущаемом воздухе: копали везде картошку. Стая прилетевших из леса и готовящихся в путь скворцов опустилась в поле; за речкой, за желтым березнячком кричали ребятишки. Белая колокольня развороченной церкви явственно выделялась на спокойном, по-осеннему кротком небе. Зыбкая речка, огибавшая холм с кладбищем, не двигалась, и синенькое небо, отраженное ею, казалось чище настоящего, верхнего неба.

На кладбище, в старых вербах, тенькали синички.

Иван Африканович сидел на могиле жены и смотрел па речку, на желтые ясные березы вдали. Думал, курил свой мелкослойный «Байкал».

«Грех один, а не папиросы. Спичек одних не напасешься, разок затянись, глядишь, опять и погасло. Ты уж, Катерина, не обижайся… Не бывал, не проведал тебя, все то это, то другое. Вот рябинки тебе принес. Ты, бывало, любила осенями рябину-то рвать. Как без тебя живу? Так и живу, стал, видно, привыкать… Я ведь. Катя, и не пью теперече, постарел, да и неохота стало. Ты, бывало, ругала меня…

Ребята все живы, здоровы. Катюшку к Тане да к Митьке отправили, Анатошка в строительном-этот уж скоро на свои ноги встанет… Ну, а Мишку с Васькой отдал в приют, уж ты меня не ругай… Не управиться бы матке со всеми-то.

Худая стала, все говорит, что руки болят, да ведь и годы уж, ты, Катя, знаешь сама… Да ведь они санапалы у нас, двойники-то. Остались там, хоть бы им что. Картошку выкопал. Корову заведем новую, телушка у Мишки Петрова обошлась нынче, куплю телушку-то. Да. Вот, девка, вишь, как все обернулось-то… Я ведь дурак был, худо я тебя берег, знаешь сама… Вот один теперь… Как по огню ступаю, по тебе хожу, прости. Худо мне без тебя, вздоху нет. Катя. Уж так худо, думал, за тобой следом… А вот оклемался… А твой голос помню. И всю тебя, Катерина, так помню, что… Да. Ты, значит, за ребят не думай ничего. Поднимутся. Вот уж самый младший, Ванюшка-то, слова говорит… такой парень толковый и глазами весь в тебя. Я уж… да. Это, буду к тебе ходить-то, а ты меня и жди иногда… Катя… Ты, Катя, где есть-то?

Милая, светлая моя, мне-то… Мне-то чего… Ну… что теперече… вон рябины тебе принес… Катя, голубушка…»

Иван Африканович весь задрожал. И никто не видел, как горе пластало его на похолодевшей, не обросшей травой земле, — никто этого не видел.

Пронеслась над погостом шумная скворчиная стая.

Горько, по-древнему пахло дымом костров. Синело небо.

Где-то за пестрыми лесами кралась к здешним деревням первая зимка.

Примечания

1

Лампасей — просторечье: конфеты, от слова «монпансье».

2

Божат, божагка — крестный, крестная, вообще родственники.

3

Сторожки — цилиндрические, одинаковой длины палочки, вставляемые в поверхность осины. При выдалбливании служат для того, чтобы знать толщину стенок будущей лодки и не передолбить лишнее.

4

Лога — скошенная, предназначенная на сено трава.