Петр Проскурин - Число зверя. Страница 2

Он рывком встал, не выпуская из рук своего мешка, и оказался довольно высок и костляв, — его заношенный брезентовый плащ зашуршал от старости и пропитавшей его грязи, как проржавевшее железо, и воспитательнице показалось, что она слышит, как в этом длинном плаще, словно в мешке, пересыпаются кости. И, не ожидавшая такого отпора в ответ на свои невинные слова, она отступила и перекрестилась, и тут же на заросшем лице неизвестного пробилась робкая, почти детская улыбка.

— Ты хоть скажи, откуда сам будешь? — спросила она, подумав, что этот тоже из той же беловодской породы. — Из каких мест? Вроде на здешних не походишь, колючий, а душой то трепещешь… А? Небось, из московских краев?

— Арсением зовут, другой приметы не имеется, — скупо поведал он, опять как то долго и непривычно пристально поглядев на нее. — Здесь все мое — и начала, и концы, что тебе больше то надо? Больше ничего и не бывает…

Голова у нее неприятно закружилась, но она привыкла иметь дело с трудными питомцами и приучилась к терпению и постепенности, — без этого ей нельзя было жить и работать.

— Так ты, стало быть, из монашеского роду? — предположила она и неуловимо повела головой, указывая на разрушенные, осыпавшиеся стены и мощные безголовые угловые башни вокруг. — Так ты, стало быть, в свою страну и пришел. Какого же тебе еще добра искать?

— Ну, женщина, пора мне, — сказал неизвестный и, привычно закинув мешок за спину, поправил лямку. — А тебя я благословляю, трудись и знай — выше твоего труда, твоей скорбной любви ничего нет. Ты невеста белоснежная перед Господом Иисусом, — добавил он, внезапно перекрестил воспитательницу широко и размашисто, повернулся и пошел.

— Отец Арсений, отец Арсений! — окликнула она, внезапно почувствовав тихое и трудное просветление и почему то называя неизвестного именно «отцом Арсением», так, как он и прослыл в мире странствующих и зыбких теней, и это доставило ему радость, глаза его сверкнули и вновь затаились. — Отец Арсений, может, тебе поесть вынести? Погодь минутку, я мигом…

Уже взобравшись на самый верх рукотворных развалин древней стены, он, кажется, даже не услышал последних слов женщины; близился вечер, и солнце низилось, от разомлевшей за жаркий день бузины, усыпанной созревающими гроздьями ягод и так нелюбимой мышиным племенем, запахло сильно и дурманяще; из под крутого деснянского обрыва стал подниматься редкий, розовато светящийся туман. Он бесшумно тянулся своими неровными разводами к развалинам древнего монастыря, и даже старый дуб, искалеченный временем, покоивший когда то под своей сенью самого императора Петра с его неизменной трубочкой, уже плыл, выставляя к небу обломанные сучья, в волнистом необозримом море деснянских туманов, пронизанных низившимся солнцем. И в душе у женщины, отупевшей от привычного горя и страданий, пробилось тихое тепло, брызнул странный, успокаивающий свет. Задеснянские голубые дали тонули в налитых предвечерним солнцем туманах, и в ней проснулось неведомое ранее желание раствориться в этих розовых туманах и больше не быть.

«Господи, грех то какой, — стукнуло ей в душу, и она вновь перекрестилась, сама не понимая, что с ней такое. — Господи, прости меня, неразумную и грешную… Неужто лето опять прошло?»

Незнакомец исчез бесследно, вроде его никогда и не было, вроде бы он привиделся лишь в запутанном, неразборчивом сне — ведь еще мгновение назад она видела его темную резкую фигуру, сгинувшую теперь внезапно, сразу, и уже на том месте, где только что находился неведомый пришелец, медленно клубился, на глазах разбухая, розово голубой туман.

Еще мгновение назад она видела: отец Арсений оглянулся, его глаза понеслись ей навстречу, он, кажется, хотел о чем то напомнить и сразу же канул, растворился, словно наконец то отыскал свою призрачную страну, но и сквозь толстый волнистый туман продолжали чувствоваться и светить его глаза.

И женщина прижала руки к груди и трудно вздохнула.

2

Через несколько дней отец Арсений оказался в славном городе Смоленске; он сидел на ступеньке широкой каменной лестницы, ведущей к Успенскому собору, и, задрав голову, изучал плывущие над маковками собора в синем небе белоснежные, непорочные облака. Казалось, сами кресты тоже плыли и куда то устремлялись, но куда и зачем? Куда устремляется он сам, не может побыть на одном месте, что за сила влечет его самого и куда?

Внутренне замерев, он машинально подтянул за хохолок свой мешок. Неприятная и ненужная мысль из прошлого прорезалась и сверкнула словно в самой синеве над крестами собора — она озадачила и встревожила его; ведь сам он уже давно убедился, что никакого прошлого у него не было и не могло быть — он появлялся в мире каждый день заново на рассвете, и вновь, все с того же извечного рубежа начинал свой путь, привычно шел дальше, и вел его тоже кто то неведомый, хорошо знавший, куда вести, и нужно было только не протестовать и слушаться, — с каждым новым днем росло чувство нетерпения и благостного ожидания, приближалась заветная цель, некий предел: перешагнув его, он должен будет войти в совершенно иной мир обретения и душевной благости, — потеряв в прошлом самого себя, он, после одного лишь шага, должен будет обрести свое утраченное естество, а главное, встретить и увидеть богоизвечного отрока, узреть его сияющий лик и принять в иссохшую душу истину своего прихода в этот мир, возможность вновь встретить самого себя и вернуться в себя. Он не знал, кем он был прежде, до того, как стал отцом Арсением среди племени русских странников, но он знал, что с каждым новым своим усилием он все ближе к заветной надежде — все последние годы она вливала в него силы брести все дальше и дальше, грела его, часто забывавшего запах и вкус хлеба, лишь глотавшего раз или два в день из какого нибудь встречного ручья или родника. Правда, в деревнях и поселках, если он просил, ему выносили иногда кружку молока, а то и ломоть пшеничного хлеба, кусок сала, тройку яиц, но он инстинктивно опасался местных дотошных властей, как правило, особо придирчивых и назойливых, и старался обходить человеческое жилье стороной. Больших городов он не боялся, в их многолюдстве и суете можно было легко раствориться и затеряться, отыскать в непогоду заброшенную развалину или просто укрытие для короткого ночлега.

И сейчас отец Арсений блаженствовал на ступенях широкой каменной лестницы; было тепло и сухо, есть ему уже давно не хотелось, путь до завершения предстоял немалый, он это хорошо знал, но, как говорится, птица Божия не сеет, не жнет, а сыта бывает.

Мимо, держась за руки, улыбаясь друг другу, оживленно разговаривая, прошла молодая пара; перед отцом Арсением словно мелькнули две призрачные тени, и сразу же шаги затихли, и девушка с парнем, совсем еще дети, вернулись назад и остановились перед неизвестным бродягой. Парень был в безрукавке, парусиновых брюках и казался откровенно счастливым, курносая девочка с румяными щечками была в легком ситцевом платьице в мелкий горошек — теплый ветер трепал подол ее платья.

— Отец, скажи нам что нибудь, — попросил парень, глядя доверчиво и ожидающе, и тогда смутные и далекие видения вновь замерцали в памяти отца Арсения, хотя в лице у него ничего не дрогнуло, не проступило.

— Идите, — сказал он мягко и тихо. — У вас и без моих слов всего много, не надо жадничать. Вы свою беловодскую страну уже отыскали, зачем же вам пустые и лишние слова? Вам послан судьбой бесценный дар, глядите, никому его не отдавайте! Господь вас благословит! Идите, идите!

У девочки глаза сделались круглыми, по детски изумленными, по лицу парня пробежала стремительная тень, и он засмеялся — по молодому бездумно и радостно.

— Спасибо, отец! Будь и сам благословен, мудрый кудесник! — поблагодарил он. — А это, если позволишь, тебе на сто грамм, выпей за нас, за нас сегодня надо выпить! Да, да, обязательно надо, чтобы мы не заблудились… Нас спасет и остережет твое слово… Прощай, отец!

Они вприпрыжку помчались вверх, к самому собору, видевшему на своем веку не только Наполеона и Гитлера, но и ляхов, корыстных и легкомысленных, и злополучного воеводу Шеина. Только зачем одуревшим от своего счастья ребятишкам было вспоминать прошлое? Полные жажды открытий, они умчались дальше, к белоснежным облакам в синем небе, к солнцу, — оно может их сжечь, может и помиловать. Они умчались к строгим грозным крестам, а на заплечном мешке отца Арсения осталась лежать скомканная пятерка, и он привычно и радостно перекрестился, — теперь ему хватит хлеба надолго, еще и сухарей на солнышке можно будет насушить. Он так и сделал, два дня отдыхал, ночуя на сухом песке на берегу Днепра или на кладбище на другом его берегу, полоскал в воде и лечил на солнышке потертые, избитые ноги и наслаждался в густых кустах ивняка покоем, хотя порой его и охватывало лихорадочное ожидание и нетерпение. Он крепился и не трогался с места, он знал, что должен был пробыть здесь хотя бы еще несколько дней; он вдоволь ел хлеба и в сумерках однажды, боязливо раздевшись догола, зайдя на песчаной отмели в реку до пояса, тщательно вымылся и вернулся на берег со старой, проржавевшей солдатской каской — он нащупал ее в реке и очистил от песка, плотно спрессовавшегося в ней за многие годы. Он долго сидел перед ней и думал, и опять в его памяти стали смутно оживать забытые тени, и он вновь все отверг и скоро уже пробирался лесами и болотами Валдая, выбирая направление лишь по одному ему ведомым приметам и признакам, и однажды, опять выбившись из сил, долго ел на глухой лесной поляне спелую голубику. Отяжелев, натянув на голову полу плаща, тут же, слегка лишь переместившись под старую, разлапистую ель на краю поляны, он заснул и проснулся от трубного хриплого рева, когда еле еле прорезывалась заря.