Петр Проскурин - Судьба. Страница 194

То необычное и тревожное ощущение счастья, что невольно владело ею еще до встречи с Брюхановым, еще только в ожидании этой встречи, хотя она никогда бы не призналась в этом, сейчас полностью затопило ее, и то, что раньше было скрыто от нее, то, что она не могла различить, понять и почувствовать, пришло к ней сейчас, но у самой Аленки было такое чувство, словно все это было с ней всегда и только таилось где-то и дремало, а теперь вот пробудилось.

Тесно прижавшись к наполненному звоном стволу, словно в красочном и беспорядочном детском сне, Аленка не могла ни плакать, ни думать; сколько раз под этими березами она играла с братьями и подружками, в знойный день как хорошо было укрыться под струящейся густой зеленью, полежать на земле. Эти березы были всегда пугающим и влекущим местом; сюда всегда уходили парами взрослые девки и парни; перед самой войной и Пашка Кулик звал ее к этим березам, а мать, все, бывало, говорила: «Ты смотри, от девок не отбивайся. К березам не вздумай с кем, небось рано, дурочка ты еще!»

А сколько былей и небылиц ходило про эти березы в Густищах, они ведь, пожалуй, постарше дедушки Макара, Аленка тихонько засмеялась; все-таки однажды она была ночью у этих берез, пугливо, с замирающим сердцем походила, походила и, заслышав чей-то громкий, горячий шепот, опрометью бросилась домой, бежала так, что ветер посвистывал в ушах, все казалось, кто-то вот-вот догонит и схватит.

Аленка не знала, что с нею, но ей было хорошо, и сердце окутывала расслабляющая теплота, да и не осенняя это была ночь, а сияющая весенняя высота, и березы стояли, охваченные в синеве зеленым струящимся огнем; солнечные пятна, пробивающиеся сквозь листву, шевелились в короткой плотной траве; горьковатый запах березовой свежести тек по ветру, а вот и молодой боровик с тугой коричневой шляпкой...

Аленка оторвалась от березы, и радостный звон в ней угас; холодный ветер гудел поверху, темно клубящейся волной заворачивал в одну сторону гибкие космы голых ветвей.

Постояв на ветру и еще послушав гул ветра в березах, Аленка выбралась на дорогу, заторопилась, ее охватило почти судорожное нетерпение.

Из письма она знала, что село полностью сожжено, но то, что она увидела, поразило и испугало ее; только в трех местах белели какие-то мертвые, в отсветах луны, небольшие срубы, а все остальное было пусто, лишь угадывались с середины улицы голые, шумящие в ветре дерева, яблони и вишни, и ни одного огонька, ни одного звука, указывающего на человека; Аленке по-настоящему стало не по себе, она даже приостановилась, оглядываясь. Вначале она должна была пройти усадьбы Микиты Бобка, Юрки Левши, отцова дядьки Игната, затем Поливановых; хотя в небе сплошь шли тучи, луна несколько присветила, и Аленка, теперь медленно продвигаясь вперед, хорошо видела. Никаких хат не было в Густищах, ей показалось, что на этом месте вообще никогда не было села. Но она хорошо знала, что это именно то место, о котором она все время думала по ночам в самые тяжелые моменты после смерти друзей или опустошающих боев; вот и привычные очертания сада прорезались в зыбкой полутьме неба, различалось приземистое широкое возвышение на месте избы, но больше она ничего не могла разглядеть. Колька писал тогда, что живут они в немецкой землянке в саду, и Аленка, постояв на дороге и утихомирив сердце, пошла к усадьбе, угадывая пробитую тропинку. За все время в эту ночь ей не повстречалась ни одна живая душа, и она уже не верила, что встретит кого-то живого; тропинка провела ее через сад, и она сначала увидела ворох запасенного на зиму хвороста, затем какое-то приземистое сооружение в виде сарая и уже только потом метрах в десяти от себя различила землянку. Все было вновь, и, опять пережидая сердечную слабость, желание сесть на землю и выплакаться, Аленка, сбросив вещмешок и оставив его у входа в землянку, долго стояла, привалившись к старой дуплистой яблоне, и опять никак не могла перешагнуть в себе застывший накрепко рубеж, отделивший веселую, беззаботную девчонку от теперешней Аленки. Одно время ей казалось, что вот-вот сейчас прорвется плотина и в душу хлынет солнечный, бурливый потоп, захлестывая и скрывая все ее потери и горести, но время шло, и ничего в ней не менялось; вздохнув, она оторвалась от яблони, пробралась к окну в землянке и стала думать, что же ей делать дальше. У нее не хватало смелости подойти к двери и постучать; теперь она уже ругала себя, что не осталась в Зежске, как-нибудь бы переночевала. Почему то ей в последний момент стало страшно разбудить своих, страшно увидеть их, услышать полузабытые голоса. С заколотившимся сердцем Аленка подошла к двери, попробовала толкнуть ее и стала стучать, и когда услышала хрипловатый спросонья, испуганный голос матери, не сразу смогла ответить, спазмой перехватило горло и в груди мучительно стиснуло.

— Мама, — сказала она шепотом, — это я, Аленка.

Сказала и замолчала, и так как Ефросинья опять окликнула откуда-то снизу, словно из-под земли, теперь уже с явным недоверием в голосе, Аленка наконец продохнула остановившийся, давящий комок в горле.

— Это я, Аленка, — опять сказала она, и потом была минута удивительной, почти убивающей тишины; Аленка чувствовала, как мать, задерживая дыхание, спешит вверх по ступенькам; она никогда не знала раньше, что может так волноваться, она сейчас могла умереть от любви и нетерпения, да скорее же, скорей, просила она. Наконец дрожащие руки матери нащупали и со стуком откинули крючок, затем заскрипел еще какой-то запор, дверь распахнулась, и Аленка увидела в глухой темноте слабо светлевшую фигуру матери и услышала ее задавленный, больной вскрик.

— Доченька! Аленка! Господи, живая, а? Неповрежденная, а? Господи, да что же это за наваждение?

Ефросинья тяжело осилила последние две ступеньки, обхватила дочь за голову и притянула к себе, Аленка слышала, как у матери гулко стучит сердце...

— Простынешь, мама, — говорила она сквозь слезы, все так же прижимаясь к материнской груди, — ты ж без одежи, в одной рубахе, босая. Пойдем, пойдем в тепло. Иди, иди, я только мешок свой захвачу.

Ничего не видя из-за слез, нащупывая дорогу руками, Ефросинья спустилась вниз, за нею пошла Аленка, прикрыв за собою верхнюю дверь и от волнения не замечая густого, теплого воздуха, ползшего снизу из землянки.

— Господи, да у нас-то спичек нету, — плачущим голосом сказала Ефросинья, разгребая в печке золу и стараясь отыскать тлевший уголек — Наверное, Егорку придется будить, пусть высечет огоньку кресалом-то...

— У меня зажигалка есть, мама, — вспомнила Аленка, похлопывая по карманам шинели. — Я ее с фронта берегу. Вот, вот, сейчас, — торопилась она, и когда неверный, тусклый свет разогнал тьму, Аленка как-то сразу охватила и стены землянки, и бревенчатый черный потолок, и застывшее в мучительной радости лицо матери, и босые длинные и узкие ступни ног кого-то из братьев, торчащие с топчана в углу; вздрагивающими руками Аленка зажгла в руках матери коптилку из гильзы противотанкового снаряда и обессиленно опустилась на подвернувшийся стул. Ефросинья, перебирая босыми ногами, стала торопливо одеваться, сунула ноги в какие-то опорки, набросила на себя юбку.

— Господи, какая ты большая стала, — говорила она, разглядывая Аленку во все глаза и совершенно не понимая, что еще нужно делать по такому случаю. — Раздевайся, — сказала она с невольной обидой, — что ж ты сидишь, как у чужих.

Аленка стала раздеваться, оглянулась и, различив набитые у двери гвозди, зацепила за один из них шинель и осторожно прошлась по землянке, по неровному дощатому полу, постояла у широкого топчана, переделанного из нар, над спящими братьями и все никак не могла разобрать, кто из них кто, оба лежали головами в тени, но она все же разглядела Егора по косматой, отливающейся чернью голове, и какая-то тихая, ослабляющая радость затопила ее. Чего-то не хватало в землянке, и она с нарастающей тревогой внимательно прошлась взглядом вокруг.

— Мам, — спросила она медленно, словно растягивая время, — а бабушка?

— Да еще в весну, сразу после пасхи, похоронили, — сказала Ефросинья тем ровным голосом, каким говорят о привычном. — Поносом ее высушило, стали обмывать в гроб-то положить, ну, одни мощи, весу в них никакого. Как пустоту в доски забили, да в яму.

Аленка сидела и никак не могла понять, о чем это говорит мать: значит, бабка Авдотья умерла еще весной, бабушки Авдотьи нет, этого как-то нельзя и понять; они, бывало, на печке лежали, и бабушка всякие случаи рассказывала; о чем бы она ни говорила, все у нее было жизнью — и мертвецы оживали, и ведьмы тележными колесами катались, и под капустными листьями росли удалые молодцы да красны девицы, в лесных дуплах скрывались горькие сироты. Аленка почувствовала, какой огромный мир ушел из ее жизни, и она стала беднее и хуже; она плакала с открытыми глазами, недвижно, затем плечи ее стали вздрагивать. Ефросинья подошла и прижала ее голову к своему теплому большому животу.