Иван Акулов - Касьян остудный. Страница 154

А Машка потихоньку собирала поздний ужин, ступала легко и неслышно, с боязнью поглядывала на сгорбившегося у стола Аркадия. Лицо у него заросшее, лохматое, до черноты обгоревшее на ослепительных и стылых снегах, наветренные глаза воспалены и прикрыты отяжелевшими трепетными веками. Машка, зная Аркадия, не ожидала, что он с такой глубокой скорбью отнесется к смерти матери, и у ней от жалости к нему копились на сердце слезы.

Когда она собрала еду, то и сама присела к столу, по-бабьи ткнулась губами в кулачок, локоток подхватила на груди. Притихла окончательно, и от полной тишины Аркадий очнулся:

— Когда девятины-то, Маша?

— Так вот считай… Да послезавтра, кого считать-то.

— Давай соберем одних старух — подруг ее. Помянем. Мне теперь они все родные. Тоска сосет, будто пиявица. С полдороги взяло. Утром схожу на могилку. Ведь это только подумать — унес меня лесной, как отведение.

— Шибко она ждала тебя. Уж так убивалась, что два-то последних дня тем только и жила. Соберем, помянем. Я у Канунникова лыток купила на холодец.

— А что она еще-то говорила? Может, наказывала что?

— Да уж какие ее разговоры. Дуню спрашивала раза два, а то все тебя. И плачет. Видно, что плачет, а слез нету. Уж это душа ее томилась.

— Сядь-ко рядышком, Маня. Тутот-ка вот.

— Ты, Арканя, не убивайся. Что уж теперь, — пожалела Машка, присаживаясь рядышком.

— Ты ведь знаешь, Маня, мать Катерина любила тебя. Любила.

— Ничего такого она не сказывала.

— А сама-то не догадывалась?

— Да мать Катерина, она кого не любила-то. Скажешь тоже, ей-богу. Она ровно всем сродни. Оттого и звали ее все матерью. Мать да мать. Вот мать Катерина и вышла.

— Да о тебе, Маня, особый сказ. Обвенчаться нам надо. Мать хотела так. Ее волею любить тебя стану. Опять то же и скажу, пусть покойница обижается, — в дороге-то о ней подумаю да и позабуду, а ты неисходно у самого сердца — прямо тоской истек. Была ли минута, чтобы я не бредил так-то вот…

— Мать Катерина плохого мне не хотела. На добром деле и вспомним старуху. Трое и будем вспоминать. — Маша загадочно потупилась.

— Как трое-то?

— Сказать?

— Не ко времени твои загадки — сплю я замертво. Вроде уж не я говорю с тобой, а другой кто-то.

— И то, Арканя. Да што это мы. Разденься и хлебни хоть ложку. Наголодно и богу молиться забудешь. Ну, раз-два, встали. Давай нето.

Они поднялись. Машка опять захлопотала у стола, а Аркадий пошел раздеваться. Сняв теплую одежду, сполоснул лицо под умывальником. Машка на руки ему подала полотенце. Он, треща сухой непромоченной щетиной, вытерся, освежел немного и невольно присмотрелся к Машке: в ее осанке появилось что-то неуловимо новое, будто она опасалась какого-то внезапного толчка и потому двигалась немного боком, а локотки свои держала с опасливой прижимкой. И, вешая полотенце, он не сразу нашел крючок, с тою же рассеянностью причесался, зато не спускал глаза с Машки, всем своим видом подстрекающей его любопытство. Он крадучись подошел к ней; она поставила на стол кипевший самовар и, обернувшись, вся оказалась в его объятиях.

— А ведь я, Маша, о чем-то догадываюсь.

— Да ни в жизнь.

— Поспорим. А?

— Ну? — она зарделась и приникла головою к его плечу.

— Что ж сразу-то не сказала?

— Сама еще, Арканя, и верю, и не верю. А ты прямотко какой — скрозя все углядишь.

— Стал быть, угадал?

— А то.

— Черт его бей, нашего Егорку, завтра же пойдем в Совет. Так, мол, и так, пиши, заедина: Мария Оглоблина. Значит, не переведется род Оглоблиных.

Повеселевший Аркадий подсел к блюду с овсяным киселем, залитым конопляным маслом, и стал есть, поглядывая на Машку и ужимая губы в улыбке.

— А ведь он приходил, Егор-то Иванович, искал тебя.

— Что ему?

— Да ну его, говорить-то о нем.

— Грозился небось?

— Разве без того может. Пусть-де, как только покажется, увязывает котомку. Ты-то, значит. Что они там думают, не скажу, потому не бываю теперь нигде. Дня три, никак, с милиционером приходили. Верно, что-то затеяли.

— Пусть-пусть затевают. Я этому Егорке давно подарок пасу. Захлебнется с непривычки.

— Что мы опять о нем. Дался он, окаянный, — прямо отрава и отрава. — Машка, не садясь, обняла Аркадия за плечи и стала гладить его волосы. — До свету баню вытоплю, пропарю тебя. Станешь как стеклышко. Вишь, волосы-то…

— Сплю, Маня, — дремно сказал Аркадий и положил ложку, прижался слепой головой к Машкиному животу, залепетал что-то совсем бессвязное, а для нее родное, милое и счастливое.

XXI

Полусонного и расслабленного, как избегавшегося ребенка, она перевела его на скамейку у печи и уложила на свою остывшую подушку. Сама прилепилась рядышком, целуя его мягкую бороду, от которой все еще крепко пахло снегом и морозом. На столе осталась неубранная посуда и горела увернутая лампа: Машка не погасила ее, намереваясь полежать минутку и скорее бежать топить баню. Аркадий, добравшись до постели, прямо обмер в домашнем тепле, мучительно стонал, всхлипывал, бормотал что-то, и Машка, боявшаяся после покойника спать в доме одна, тоже почувствовала сладкую успокоенность, расслабела нежданно, подкарауленная сном.

На исходе ночи под печью пропел петух. Оба проснулись и обрадовались пробуждению, своей сонной близости, тишине и темноте позднего утра.

— А ты не ошиблась? — загребал он Машку, а сам спал и не спал.

— Разве тут ошибешься. Чудной. Ну поспи давай, а я пойду. Уж пора топить. Затоплю и приду опять.

— Да уж нет, сделай милость… Плохо ли?

— А баня?

— Баня, она… Ослепну и уроню… маленько, маленько…

Он тут же уснул, а Машка, убрав со своей груди его отяжелевшую руку, села на край лавки и, захватив лицо ладонями, замерла в тихом моленом бездумье.

Вдруг ей показалось, что под окнами кто-то прошел, не таясь поскрипывая снежком, и даже почудились голоса. Через полминуты шаги и голоса повторились, только более явственно. Машка подошла к столу, совсем увернула фитилек лампы и выглянула под занавеску. Стекла в рамах обмерзли, и ничего нельзя было увидеть. Однако нашла чистый уголок и сразу разглядела тонкую телячью шапку Егора Ивановича Бедулева. За ним еще маячила чья-то тень и светился огонек цигарки. В это время в соседнее окошко постучали, а Егор Иванович, словно взнузданный, дернулся головой, крикнул:

— Отворяй, сказано!

Аркадий соскочил с лавки и привычно нашарил на печи свои пимы.

— Что это? Кто?

— Бедулев, и не один. За тобой, Арканя. Уж это как пить дать.

Аркадий надел полушубок, застегиваясь, перепутал петли, искал и не натыкался на шапку. Машка опередила его, кидаясь к двери, но Аркадий остановил ее на пороге суровым окриком:

— Куда! Я сам. Пусть поколотятся, а уж я встречу… Я им отопру сам. Уж я отопру.

Машка схватила его за полы полушубка, пытаясь расстегнуть его.

— Нет, Аркаюшка. Миленький, нет. Христом-богом не-ет. Себя погубишь и нас… и нас. Что ты, одумайся. Да и не ищи его. Терзай, режь, я выбросила в Туру его, под самую кручу, чтобы ни дна ему, ни покрышки, этой железной пагубе. Беги лучше куда, а потом дашь весточку.

Аркадий порывался то к двери, то к окнам, пытаясь освободиться от рук Машки, которая цеплялась и не давала ему хода, горячо шептала, находя его лицо:

— О нас подумай. Не один теперь.

— Да нет, это вылавливают нас, как кур на седале, ночами. Нешто порядок. А мы молчим. Нет, дай влеплю. Как ты его нашла? Где?

— Наткнулась за стропилиной.

— Где?!

— На бане.

Аркадий вмиг осел, поняв, что она не обманывает его, опустился на лавку.

— Пусть берут — сам из дому не тронусь. Ах, вмазал бы сгоряча.

В окна и у ворот неистово барабанили, кричали. В соседних дворах взнялись собаки.

— Иди отпирай, — Аркадий снял полушубок, прибавил в лампе огонь, застегнул пуговицы на рубахе, думая о том, чтобы не походить на испуганного. Постель на лавке закинул одеялом и сел.

Дверь рывком отворилась широко, с казенным распахом, через порог твердо ступил милиционер Пухов и, не опнувшись и не сняв шапки, крупно прошел к столу. Следом, не боясь выстудить чужую избу, с деловой важностью ввалились Егор Бедулев и Матька Кукуй. Тоже прошли к столу и тоже не сели и тоже остались в шапках. Мария замешкалась, прикрывая сенки, и дверь в избу стояла полой — через нее низом клубился мороз. В избе сразу стало холодно и по-чужому неуютно. Те, кто сделал все это, громко топали, двигали стулья, устраивались у стола, подчеркивая свою власть и неуважение к хозяевам. На ногах принесли много снегу, наследили по всему полу.

Милиционер Пухов, маленький и подсадистый, с широким намороженным лицом и коротким, но острым подбородком, заботно оглядывая стены и окна, пошатал стол, спросил хозяина, не повернувшись к нему: