Александр Трачевский - Наполеон I. Его жизнь и государственная деятельность. Страница 29

Так 22 июня окончилось господство Ста дней.

Наполеон удалился в Мальмезон. Покинутый всеми, экс-император набрасывал план бегства в Соединенные Штаты Америки. Вдруг воздух задрожал от канонады: пруссаки громили форты Парижа. А под окнами Мальмезона грянуло: “Ура император! Долой Бурбонов! Долой изменников!” То проходила дивизия ветеранов. Наполеон надел мундир и послал сказать Директории: “Сделайте меня простым генералом. Мне хочется только раздавить врага, принудить его к благоприятному миру. Затем я удалюсь”. Фуше отвечал, что не ручается даже за его личную безопасность. “Эти господа раскаются потом”, – сказал Наполеон кротко и поехал с четырьмя спутниками на юг, к морю, переодевшись в статское платье.

Он подвигался медленно. По дороге народ и войска бросались к нему с восторгом: он прятался от них. Он то предлагал Директории распоряжаться им “как простым солдатом”, то переписывался с командирами ближайших отрядов о низвержении “предательского” правительства. Между тем союзники вступили в Париж. “Летучие” отряды Блюхера искали беглеца, чтобы “расстрелять” его; шпионы Бурбонов собирались “повесить” его. А на рейде показались английские крейсеры. Наполеон собирался плыть в Новый Свет даже на одном суденышке, которое он купил, как вдруг увидел американский флаг. Капитан корабля великой заатлантической республики, которой недавно помогала революционная Франция, заявил, что сочтет за честь и счастье отвезти “падшее величие”. Наполеон сказал своему секретарю Лас Казу: “Отправлюсь в Соединенные Штаты и кончу тем, чем начинал человек: буду жить плодами моих полей и стад. Англичане не помешают мне, ведь американцы еще не дошли до того, чтобы серьезно тревожить их. Со временем, пожалуй, они явятся мстителями за моря. Правда, я мог бы приблизить эту эпоху... А если не ускользну от англичан – не беда. У них правительство ничего не стоит; но это – великая, благородная, великодушная нация. Они обойдутся со мной, как должно”.

От англичан нельзя было ускользнуть, и Наполеон обратился к их крейсеру. Капитан принял его с подобающими почестями, чтобы доставить “в Англию”. Он отправил вперед следующие строки своего гостя к принцу-регенту: “Подобно Фемистоклу иду сесть у очага британского народа. Взываю к нему как к самому могучему, самому упорному и самому великодушному из моих врагов”. На крейсере Наполеон часто впадал в дремоту и все показывал портреты жены и сына, чуть не плача о разлуке с ними. Когда приплыли к берегам Англии, союзники уже договорились считать Наполеона военнопленным, а следовательно, расстрелять его. Но британское правительство испугалось своего народа: он стекался к берегам приветствовать своего великого противника и даже собирался освободить его. И державы решили сослать “генерала Бонапарта” на остров св. Елены. Пленник отвечал спокойно: “Протестую перед потомством и перед самим английским народом: нарушены права гостя, освященные международным обычаем. Хотя и побежденный, я – все-таки монарх... Мне не выжить на маленькой скале: я привык ездить верхом верст по тридцать в день”. Позже он воскликнул: “Позор моей смерти завещаю царствующему дому Англии”.

Во время долгого плавания Наполеон был спокоен, даже поправился. Он много читал и начал свои Записки. 16 октября показалась земля ссылки. Остров св. Елены – вулканическая скала в сто квадратных верст. Наверху стоял небольшой дом, куда и поместили пленника с его четырьмя друзьями и их семьями, с врачом и дюжиной слуг. Кругом были часовые. Тюремщики не спускали глаз с заключенного. Их глава, Гудсон Лоу, педант из ториев, отравлял жизнь своему “Наполеону” мелкими придирками.

Бонапарт сначала воевал со своим мучителем, потом затих. Вообще он вел себя достойно: за обедом соблюдался даже этикет в костюмах. Днем он то писал, то работал в своем садике; по вечерам рассказывал друзьям о прошлом и много читал, особенно интересуясь английскими газетами. Узник все надеялся на освобождение, но отказывался от предложений друзей устроить побег: он ждал или победы оппозиции в Англии, или изгнания Бурбонов из Франции. Ему удавалось пересылать в Англию свои жалобы, которые тотчас попадали в печать. Но это только раздражало державы: они одобряли строгости Гудсона Лоу относительно “человека, мрачная известность которого не перестает волновать мир”. Тогда Наполеон предался диктовке своей автобиографии, которая выходила потом отрывками под видом записок его секретарей и врачей. Тогда же были набросаны его замечательные военные заметки.

Прошло четыре года. Узник плохо спал, мало ходил: он быстро тучнел. Вдруг у него обнаружился упадок сил: он стал томиться и столь же быстро худеть. От наследственного недуга он уже не переносил пищи. Наполеон составил завещание. В нем сначала говорит набожный католик, нежный муж и отец, патриот и “друг справедливости”, а потом сыплются корсиканские стрелы. Бывший император надеялся, что Франция, как и он сам, простит его предателей и злодеев, и брал на себя ответственность за смерть герцога Энгиенского. В приписке сказано по поводу одного человека, посягавшего на жизнь Веллингтона: “Он имел такое же право убить этого олигарха, какое имел тот уморить меня здесь, на скале св. Елены”. Свои шесть млн. франков умирающий распределил между всеми, кто оказал ему услуги с самого детства. Затем настали двухдневные жестокие страдания. В бреду слышалось: “Голова... Армия”. 5 мая 1821 года не стало Наполеона.

Теперь на вершине океанийской скалы лежит безыменная каменная плита: Гудсон Лоу не позволил начертать на ней “император”. Он не исполнил и просьбы покойного послать его сердце в Парму, к Марии-Луизе. Но могила пуста. Корсиканец завещал: “Желаю покоиться на берегу Сены, среди французского народа, который я так любил”. И прах его был перевезен в 1840 году с великим торжеством, в им же построенный Дом Инвалидов. А на океанийском островке уцелел только пустой домик “Наполеона”, охраняемый часовым третьей французской республики.

Так “народов ненависть почила, и луч бессмертия горит” на том “пустынном и мрачном граните”, где восемьдесят лет тому назад нового прикованного Прометея “сторожил, как он непобедимый, как он великий, океан”. Понятно, что этот каземат казался “проклятым островом” “сверхчеловеку”, для которого вся Европа была “удушливо тесна”. Однако в этом историческом Прометее, как и в его мифическом первообразе, все – человеческое, как силы, так и слабости; только все – в преувеличенных размерах. Судьба словно желала, чтобы на этом примере потомство легче разглядело свойства разрешителей величайших человеческих задач. Но вышло как раз наоборот.

В течение целого века не был понят самый страстный представитель одной из самых страстных эпох. С ним связан такой бурный мировой переворот, что его самого судили страсти, а не разум: наполеоновская “легенда” боролась с исторической карикатурой. Только “конец века”, озаренный небывалым сиянием науки в виде эволюционизма, устраняющего чудеса повсюду, подошел к спокойной оценке всего “сверхчеловеческого”. Благодаря сухим, как мумии, но беспрекословным, как вечный судия, документам архивов, к числу погребаемых пережитков отошла и теория “героепоклонства”. И тут герой нашей биографии оказался самым наглядным, самым поучительным примером.

Теперь историк, как бы с нотариальными актами в руках, может сказать приверженцам героепоклонства: “Наполеона I совсем и не было”. По крайней мере, уже никто не опровергнет того факта, что нет у него ни одного замысла, ни одного вожделения, которые не вытекали бы из прошлого, не были бы прямым и неизбежным завершением задач вчерашнего дня. Это иногда поражает исследователя даже в мельчайших подробностях: довольно вспомнить первые депеши консула в Петербурге, знаменитый план итальянской кампании или же египетский замысел.

Если “роковой человек” несет в себе все человеческое в слишком выпуклом виде, то это преувеличение лишь стоит рядом с необычайной порой в жизни мира. Эта нервная, почти до эпилепсии, натура была дочерью печального поколения. То поколение как плод измученных тяжким недугом отцов болезненно спешило жить: оно до совершеннолетия силилось разрешить массу великих задач, которых хватило на целый век. Не могла быть иною личность, которая, имея все условия, чтобы попасть в “великие люди”, оказалась исполнительницей неумолимых законов эволюции обществ, нередко даже слепым, бессознательным орудием истории. Эта личность сама сказала нам, отправляясь в Россию: “Чую – меня влечет к неведомой цели. Когда достигну ее, довольно будет одного атома, чтобы низвергнуть меня. Но нужно довершить начатое”.

Эта бурная, как стихия, натура ощущала инстинктивную, завещанную великим переворотом ненависть “человека народа” к “привилегированным” старого порядка, хотя она не постигала ею же вызванного национализма. Она со злорадством искореняла пережитки феодализма по всей Европе и гордилась этой задачей, хотя задача была незавидна: белыми ручками нельзя было разгребать навозную кучу “старого порядка”. А свобода, так же, как и мир, представлялась великану в благодатной дали будущего как мировое окончательное воплощение трех волшебных слов “великой революции”: “Моему сыну пристанет покой конституционного короля”, говорил он. Наполеон “чуял”, что он ломает корень старины, и точно так же повсюду, нередко бессознательно, идеи Просвещения проводились первой республикой. В лебединой песне миродержца, в этом полубезумном потоке фраз, излившемся перед олицетворяющим юный либерализм Констаном, есть слова с историческим смыслом: “Для мирового господства нужна была безграничная власть... Да, я желал мирового господства: но кто не пожелал бы его на моем месте? Сам мир призывал меня управлять собой”.