Александр Лаврентьев - Неформал. Страница 2

– Пойдешь или сачково?

– Пойду, – отвечаю, – чего не сходить?

Ну мы договорились с ним встретиться после занятий, мне надо было в общагу заглянуть да из тайника кое-какую снарягу выгрести.

Еле-еле я оставшиеся занятия высидел. Если бы там физкультура была или еще что-нибудь интересное, вроде древней литературы, оно, может, еще и ничего. Но литератора у нас нет, сократили. А психологию отношений вела все та же лидер Ираида. Причем, не понимала совсем наша старая дева, что в реальности все ее ученики в этой самой психологии шарят – лучше Фрейда и Юнга вместе взятых. А попробуй без психологии выжить у нас в интернате! Даже Джокер-одиночка и тот свое место знает. Знает, к кому и как подойти, кому сколько дать на лапу, чтобы легче жилось. А те, кто не знает или сопротивляются, те долго не живут. Тут куратор Ромберг все быстро пронюхивает, знает, подлец, чем это ему грозит, разборки да убийства в интернате ему не нужны, и он под предлогом слабого здоровья переводит таких бедолаг в централ под Тверью. А из централа никто и никогда не возвращался. Из централа не сбежишь, да, говорят, и не захочешь. Напичкают таблетками под завязку, и будешь смотреть всю оставшуюся жизнь на небо через решетку. Хотя и это, может быть, тоже слухи. Раз никто оттуда не возвращался, откуда же тогда знают, что там все именно так, а не иначе? Может, там вообще по-другому. Страшнее и проще.

В общем, вернулся я после занятий в интернат, поднялся на третий этаж в свою комнату, а там уже Длинный сидит. Длинный не только мой приятель, но еще и сосед по комнате. Это мне повезло. Вон у Шнурка в соседях местный стукач – Куля. Он же Евгений Меркурьев. Та еще личность… А у меня, считай, под боком надежный человек. Правда, с Длинным еще объясниться надо было, почему я один иду, а его с собой не зову. Но как только я вошел в комнату, так сразу понял, что Длинному не до меня. Сидит, бедолага, на кровати прямо в школьной форме, руки свои огромные между коленок зажал и смотрит перед собой так странно. Волосы темные на лицо падают. И даже голову не повернул, когда я вошел. И тут я только сообразил, что не было его на последних уроках. А если не было, значит, таскали либо к директору, либо к куратору, третьего не дано.

Встал я перед ним, и тут он голову поднял, и я увидел, что у него лицо слезами залито. Я даже понять ничего не успел, ну не было такого, чтоб Длинный плакал, но тут он носом шмыгнул совсем по-детски и говорит:

– Знаешь, Шурыч, а у меня батя с зоны откинулся! – и улыбается. Улыбается, а слезы по лицу так и текут.

Я замер.

Шурычем меня зовут именно из-за Длинного. Он ведь тоже Александр, как и я, только его все Саней кличут, а меня – Шурычем, чтоб не путать. Это потому, что он тут первый появился, а уж потом, через год – меня привезли. Только я, в отличие от Длинного, ничего не помню про своих родителей, хоть и было мне тогда шесть лет. Ну вообще ничего. А Длинный помнит. И как мамка умерла у него, и как бате срок дали за политическое безразличие: то есть за то, что не донес на кого-то. Ну вот не прошло и одиннадцать лет, как его выпустили.

Сын почти взрослый.

Я начал было переодеваться, потому что спешил на встречу с Джокером, а тут вдруг остановился. Это что же получается? Нам же год остался доучиться – до мая следующего года, мы с Длинным вдвоем хотели в армию пойти, чтобы после учебки, когда нам по восемнадцать стукнет, в одну часть попасть, а потом, если понравится, так и по контракту остаться. И это был отличный выход для таких, как мы – без роду, без племени и без гражданских прав. Через пять лет службы мы могли устроиться на нормальную работу здесь, в Москве, а если прослужили бы все десять, так и на высшее образование тоже могли бы рассчитывать. А так – кому мы тут нужны, интернатовские выкормыши? Никому. Нет, ну у некоторых, конечно, была родня, дом, было куда вернуться. Но только не у меня. У меня только Кутузов и был. А что Кутузов? Ни я ему не нужен, ни он – мне.

Длинный всегда говорил о том, что если его батю и выпустят, то только лет через двадцать. И вот – на тебе! Отпустили… И не просто отпустили, но еще и сына отдали, что уж совсем редко бывает.

Это значило только одно: что Длинный завтра уедет. Насовсем. Он уедет, а я останусь. И не факт, что когда-нибудь встретимся. Потому что видел я такие штуки не раз и не два. Вся местная дружба рушилась, как только находились родные люди. Ни разу такого не было, чтобы те, кто отсюда вышел, по своей воле возвращались, повидаться или там на выпускной. Да разве можно было их в этом винить? Кто же по своей воле в тюрьму вернется? Даже на время?

Так вот, сел я на свою кровать, не успев и до половины майку натянуть. Сижу. Чувствую, во рту пересохло. Думаю. Если Длинный уедет, мне придется плохо. Сожрет меня Чика, как пить дать, сожрет. Чика – это прозвище такое, сокращение от Чикатило, был такой маньяк в прошлом веке. Здесь, в интернате, Чика возглавляет банду. Юридически это называется «этническая преступная группировка», и таких группировок, если верить всей той чуши, что вливают нам в уши по каналам лаймера, у нас нет. И не было никогда. Все вычистили еще пятнадцать лет назад, когда Халифат штурмом брали. Так что сожрет меня главарь несуществующей группировки и не подавится. Давно на меня зуб точит. Это Длинный не дает с меня скальп снять. Длинный, он, знаете, какой! Это он только выглядит несуразно, а так он в драке настоящий берсерк. Его, главное, разозлить как следует. А потом у него глаза белыми становятся, и – держите меня, семеро! Видали, какие у него ручищи? Даст разок и все, в больнице человек.

Ну так вот, сижу я и чувствую, что сердце у меня падает куда-то вниз, падает и поддержать его некому. Сглотнул я и говорю:

– Когда уезжаешь?

– Завтра, – отвечает и улыбается снова сквозь слезы, и видно, что рад-радешенек. Хотя чему радоваться? Это одиннадцать лет назад батя был батей, а Длинному было пять лет, а теперь что? Длинному шестнадцать, отца он не видел и даже не помнит толком, каким он был. Ну то есть помнит, конечно, но не так ведь, как если бы вчера расстались. Верно? Но друг есть друг, и у друга сегодня радость. Он домой уезжает.

– Отходную будешь праздновать? – спрашиваю.

Кивает.

– Вечером, – говорит, – после отбоя. Я Шнурка позвал да Ваську-лысого, да Серегу еще.

Посидел я, посидел, подумал. По крайней мере, не пришлось объяснять Длинному, почему один ухожу. Да он и спрашивать меня ни о чем не стал, совсем шальной от радости был. Подскочит, начнет вещи собрать, а все из рук валится, потом снова сядет на кровать и сидит, то ли смеется, то ли плачет. Залез я в карман, отслюнявил тридцатку, отдал свою долю на отходной.

– Пиво только на меня не покупай, – сказал. – Ну его на фиг, а то меня куратор затопчет. Так и ждет, чтоб в централ засадить.

Тут я наконец одеваться закончил, рюкзак за спину закинул, ноги в ботинки сунул и до двери пошел.

– А ты сам-то куда? – всполошился вдруг Длинный.

Надо же, заметил! Но я только рукой махнул.

– К отбою приду. Будь! – и в коридор вышел.

А там я за угол свернул и быстро по лестнице спустился на цокольный этаж, а потом на цыпочках прокрался мимо бойлерной, где старый Киловатыч жил, он у нас в интернате и за электрика, и за дворника, и за слесаря был. Добрый старик, безобидный. Думаю, что он даже доплату не получал за свою работу, хотя дневал и ночевал прямо здесь, в общаге. Доплату, небось, куратор с директором между собой делили. А потом я мимо прикрытой двери старой библиотеки проскользнул, туда за ненадобностью все старые книги спихнули, и к двери подошел, которая прямо в Кирочкин переулок выходила. Дверь, конечно, на электронный замок закрыта была, но я же не первый год здесь живу! У меня давно ключи почти от всех дверей в этом здании сделаны, да и в административное я тоже, если понадобится, смогу залезть.

И вот провожу я, значит, ключом по датчику и тут понимаю, что за спиной кто-то стоит. Я замер. Нехорошее такое ощущение! Хорошо, если это Киловатыч, а если это вохра? Тогда пиши пропало. О том, что со мной будет, если это сам куратор, я даже думать не хотел.

Ну стою я так, думаю, а сам весь в напряжении. А тут сзади тоненько так вздохнули, и я расслабился. Ну конечно, это Натали. Везде свой нос засунет: работа у нее такая. Поворачиваюсь я к ней, смотрю сверху вниз. А она маленькая такая, худенькая, пробор такой ровненький в светлых волосах, платье, как всегда, длинное, темное. Смотрит на меня с укором, но Киловатыча, надо отдать ей должное, не зовет. А потом шепотом так меня спрашивает:

– Ты куда собрался, Соловьев?

Соловьев – это моя фамилия.

– Надо, – говорю, – очень, Наталья Анатольевна. А то разве бы я посмел? – и слышу, как щелкнул за спиной замок. Это дверь открылась.

– А правила внутреннего распорядка, Соловьев, для тебя не указ? – тихо так она спрашивает.

Главное, в таких случаях – не оправдываться, раз оправдываешься, значит, виноват.

– А кому они указ? – отвечаю. – Может быть, Чике и его компании? Или вон лидеру Евгении, которая что ни ночь, то нового мужика к себе в комнату приводит? Да и поздно меня воспитывать, все, вырос я уже, Наталья Анатольевна.