Отцы - Григорьев Евгений Александрович "сценарист". Страница 2

— Конечно, конечно…

У режиссера были рыбьи глаза, он, видимо, очень переутомился.

— Понятно, — кивнул режиссер. — Сделаем. Тамара Николаевна, вы записали?

— Да, да… — закивала женщина в очках.

— Во второй половине: митинги у нас надо сделать более стремительными, динамичными. А то получается, что там дерутся, а у нас стоят и слушают.

Снова закивали головы.

— Да, да… Может возникнуть такое превратное мнение.

— Сделайте покороче планы, чтобы передавалось ощущение всенародного гнева, и закончите каким-нибудь человеческим планом. Вот там в одном месте женщина серьезно так посмотрела, женщина-мать, ее возьмите! Подберите мужчин, ветеранов войны, чтобы руки были тяжелые, рабочие… Чтобы ощущалось… Несколько простых мужественных парней подберите, что же, у нас людей нет? Материал должен быть!

— Есть у нас люди, есть…

— Подыщем, подыщем…

— Должны быть, должны!

— Войну, я думаю, в таком объеме давать не надо, тем более юбилей прошел недавно, об этом сказано достаточно, хотя, конечно, материал блестящий! — Он прочувствованно покачал головой, видимо, тоже был ветеран войны. — Прекрасный материал! Вроде уже видели столько раз, и все равно, каждый раз смотришь, дрожишь весь!

— Да, да…

— Материал хороший!

— Я тоже дрожу: переживаю.

— С поездом, с поездом — это прекрасно!

— Очень хорошо! Очень!

— Но я думаю, не надо здесь перебивать одно другим, в тексте есть об этом, да мы и сами знаем, что воевали и победили, так что, пожалуй, не надо масло масленым делать.

— Верно, верно. Это правильное замечание. Перегрузка получается.

Новиков сидел. Смотрел. Слушал. Он был посторонний, гость.

— В конце надо дать такие кадры жизни, чтоб не оставалось осадка от напалма и этих ужасов войны.

— Чтоб не было перебора, — обаятельно улыбнулась женщина, сидящая за пультом.

— Да. А так все хорошо: работа проведена большая. Молодцы! Пришлось порыться в материалах?

— Пришлось, пришлось…

Все стали жаловаться на трудности, начальство терпеливо выслушало, потом, когда решило, что все уже высказались, подвело итоги:

— Я думаю, недели вам хватит. Будет трудно, поднажмите.

Режиссер и редактор как-то развели руками, но он пожал им руки, улыбнулся.

— Всего хорошего! До свидания!

Он встал, и все встали тоже. И тут неожиданно для всех прозвучал голос Новикова. Он говорил спокойно, несколько растягивая слова, будто он век привык выступать вот так и по такому поводу.

— Я думаю, что нам незачем умалять свои победы. Надо воспитывать молодежь, чтобы она поняла, какой ценой была добыта наша великая победа.

Редактор быстро стрельнул глазами в Новикова, в начальство, в режиссера и снова в Новикова.

— Что вы имеете в виду? — спросило начальство.

— Я имею в виду… — и голос Новикова напрягся и стал резким, жестким. — Я имею в виду двадцать миллионов наших людей. Здесь были кадры блокады Ленинграда. Я сам ее пережил и знаю, что это такое. И не надо об этом забывать!

Все молчали и смотрели на седого человека.

Режиссер буркнул:

— Это мой товарищ.

— Новиков. Владимир Сергеевич, — представился Новиков и особо, доверительно добавил: — Я из поколения детей войны…

Он как-то особенно улыбнулся седому человеку, будто их связывало нечто общее. И седой человек принял эту улыбку и доверительность. Он закивал. И за ним закивали остальные.

— Это правда, — сказал седой человек. — Никто не забыт, ничто не забыто! Обратите внимание на это, Виктор Александрович!..

Он пожал руку режиссеру, редактору, Новикову, остальным только кивнул: «Желаю удачи». И вышел.

Под бодрую, веселую мелодию марша физкультурники передвигались по зеленому полю стадиона.

Вот одни присели, другие встали, одни подняли красные флажки, другие — синие, и на поле образовались гигантские буквы: «Слава КПСС».

Еще раз присели, привстали, взмахнули флажками, и возникло: «Миру — мир!»

И еще раз: «Дружба».

Ворвалась тревожная мелодия, и черная бомба легла среди поля.

Но вот добрые силы в музыке победили, и страшная бомба была перечеркнута. Зазвучал нежный хор. По полю поплыл белый голубь, а на противоположной трибуне закачались белые цветы и опять появились буквы: «Миру — мир!»

— В этом месте, — сказал распорядитель, обращаясь к членам комиссии, — мы выпустим голубей.

Все согласно кивнули, а человек в светлом плаще, который стоял рядом с Новиковым, поинтересовался еще:

— Выпускать будете до появления голубя на поле или после?

Распорядитель выслушал его внимательно. Подумал. Ответил:

— Мы как раз хотели посоветоваться по этому поводу. Как вы считаете?

Все задумались.

— Надо — до.

— Нет, лучше после, как будто это большой голубь, а это — его маленькие голубята.

— А дойдет, вы думаете?

— Надо сделать так, чтобы дошло.

— А не отвлекает это от главного? — вмешался и здесь Новиков.

— Может быть, выпустить в середине, когда голубь на поле только появится?

— Пожалуй, верно.

— Лучше в середине.

— Правильное решение, — согласился руководитель-распорядитель. — Значит, на раз-два — выпускаем. Валя, запишите: раз — приготовить голубя, два — подбросить!

Самолет венгерской авиакомпании «Малев» совершил посадку. Подкатили трап.

Группа встречающих двинулась к самолету. Девушки несли цветы.

С трапа спускались гости.

Когда осталось метров десять, обе группы заулыбались и раскрыли объятия. Среди встречающих был Новиков.

Потом он кому-то звонил из будки телефона-автомата.

Уже в своем кабинете крупного строительного треста разговаривал с кем-то по телефону и слушал только, и молчал, и расхаживал с телефонной трубкой вокруг стола.

В пустом зале сидела небольшая группа. И среди них — Новиков.

На сцену вышел человек с быстрыми глазками и очень проворный. Другой, очень похожий на него, сел за рояль и ударил по клавишам. Первый встрепенулся, напрягся и запел:

— Ррабочий паррень в ррабочей кепке…

Новиков брезгливо усмехался.

Днем Новиков обедал с приятелем. Сидели за отдельным столиком. Приятель быстро набрался и теперь тыкал вилкой в заливную рыбу и говорил, говорил банальные истины, слушать которые было тяжело и тошно, но и остановить этот поток не было возможности. Новиков слушал его рассеянно, обед был испорчен, и, собственно говоря, досиживали.

— Ты пойми меня правильно, — говорил приятель. — Я не жалуюсь. Сам терпеть не могу, когда ноют и ноют. Плохо?! Иди — повесься!.. Только не ной!.. Ненавижу!

Новиков налил себе боржома, сделал несколько глотков.

— Ненавижу! — повторил приятель.

— Ты только не суетись, пары не выпускай напрасно. Я вот посмотрел на тебя сегодня на совещании: сидишь, молчишь — тихо, скромно.

Он знал, что это заденет его собеседника, и хотел его задеть.

— Не все такие… боевые… — нашел слово собеседник. — Как ты.

— Не все, — легко подтвердил Новиков. — Но у тебя своя жизненная программа, ей и соответствуй.

Собеседник усмехнулся — он был несогласен.

— Ты боржом? — в его голосе слышался упрек.

— Есть еще дела. Да и тебе пора этот краник закрывать.

— Ты тоже?

— Если тебе уже говорили, значит, я — тоже. Ты какой парень был? Какой? Сколько планов! Возможностей! Живи — не хочу! А сейчас распустился, неудачника из себя корчишь, как подросток, ищешь виноватых, стыдно смотреть. А виноват ты сам: жизнь какая есть, такая есть. Ей прямо в глаза надо смотреть.

Собеседник слушал Новикова и смотрел на него с каким-то сожалением, как смотрят иногда взрослые на детей.

— Не все такие мужественные, Володя, как ты. Не у всех хватает сил смотреть жизни в глаза.

Новиков расслышал иронию.

— Я понимаю твою иронию, — сказал он спокойно, — но пойми и других, которые работают, каково им слушать тоску и печаль, рассуждения о жизни.