Эрнст Гофман - Крейслериана (I)

Эрнст Теодор Амадей Гофман

Крейслериана (I)

Откуда он? — Никто не знает. — Кто были его родители? — Неизвестно. Чей он ученик? — Должно быть, большого мастера, потому что играет он превосходно; а так как у него есть и ум и образование, то его терпят в обществе и даже доверяют ему преподавание музыки. Нет сомнения, что он действительно был капельмейстером, — прибавляли к этому дипломатические особы, которым он однажды, в хорошем расположении духа, представил документ, выданный дирекцией …ского придворного театра. Там значилось, что он, капельмейстер Иоганнес Крейслер, только потому был отставлен от своей должности, что решительно отказался написать музыку для оперы, сочиненной придворным поэтом; кроме того, за обедами в гостинице, в присутствии публики, он много раз пренебрежительно отзывался о первом теноре и в совершенно восторженных, хотя и непонятных, выражениях оказывал предпочтение перед примадонною одной молодой девице, которую обучал пению.[1] Впрочем, он мог бы сохранить за собою титул придворного капельмейстера и даже возвратиться к своей должности, если бы совершенно отказался от некоторых странностей и смешных предрассудков, — как, например, от своего убеждения, что подлинной итальянской музыки более не существует, — и если бы добровольно признал превосходные качества придворного поэта, которого все считали вторым Метастазио[2]. Друзья утверждали, что природа, создавая его, испробовала новый рецепт и что опыт не удался, ибо к его чрезмерно чувствительному характеру и фантазии, вспыхивающей разрушительным пламенем, было примешано слишком мало флегмы, и таким образом было нарушено равновесие, совершенно необходимое художнику, чтобы жить в свете и создавать для него такие произведения, в которых он, даже в высшем смысле этого слова, нуждается. Как бы то ни было, достаточно сказать, что Иоганнес носился то туда, то сюда, будто по вечно бурному морю, увлекаемый своими видениями и грезами, и, по-видимому, тщетно искал той пристани, где мог бы наконец обрести спокойствие и ясность, без которых художник не в состоянии ничего создавать. Оттого-то друзья никак не могли добиться, чтобы он написал какое-нибудь сочинение или не уничтожил уже написанного. Иногда он сочинял ночью, в самом возбужденном состоянии; он будил жившего рядом с ним друга, чтобы в порыве величайшего вдохновения сыграть то, что он написал с невероятною быстротою, проливал слезы радости над удавшимся произведением, провозглашая себя счастливейшим человеком… Но на другой день превосходное творение бросалось в огонь. Пение действовало на него почти губительно, так как при этом его фантазия чересчур воспламенялась и дух уносился в неведомое царство, куда никто не отваживался за ним последовать; напротив, он часто целыми часами разрабатывал на фортепьяно самые странные темы в замысловатых контрапунктических оборотах и имитациях и самых искусных пассажах. Когда это ему удавалось, он несколько дней кряду пребывал в веселом расположении духа, и особая лукавая ирония уснащала тогда его разговор на радость небольшому задушевному кружку его друзей.

Но вдруг, неизвестно как и почему, он исчез. Многие стали уверять, что замечали в нем признаки помешательства. И действительно, люди видели, как он в двух нахлобученных одна на другую шляпах и с двумя нотными раштрами[3], засунутыми, словно два кинжала, за красный пояс, весело напевая, вприпрыжку бежал за городские ворота. Однако ближайшие его друзья не усматривали в этом ничего особенного, так как Крейслеру вообще были свойственны буйные порывы под влиянием внезапного раздражения. Когда все розыски оказались напрасными и друзья стали советоваться о том, как быть с оставшимся после него небольшим собранием музыкальных и других сочинений, явилась фрейлейн фон Б.[4] и объяснила, что только ей одной надлежит хранить это наследие дорогого учителя и друга, которого она ни в коем случае не считает погибшим. Друзья с радостной готовностью отдали ей все, что нашли, а когда оказалось, что на чистой оборотной стороне многих нотных листков находятся небольшие, преимущественно юмористические заметки, наскоро набросанные карандашом в благоприятные минуты, верная ученица Иоганнеса разрешила верному другу списать их и предать гласности как непритязательные плоды минутного вдохновения.

1. Музыкальные страдания капельмейстера Иоганнеса Крейслера[5]

Наконец все разошлись. Я мог бы заметить это по шушуканью, шарканью, кашлю, гудению во всевозможных тональностях; это был настоящий пчелиный рой, вылетающий из улья. Готлиб поставил мне на фортепьяно новые свечи и бутылку бургундского. Играть я уже не могу, потому что совсем обессилел; в том повинен стоящий здесь на пюпитре мой старый друг[6], вновь носивший меня в поднебесье, как Мефистофель Фауста на своем плаще, так высоко, что я уже не видел и не замечал под собою этих человечков, хоть они, кажется, и производили довольно-таки изрядный шум. Гнусный потерянный вечер! Но теперь мне хорошо и легко. Ведь во время игры я достал карандаш и правой рукой набросал цифрами на странице 63 под последней вариацией несколько удачных отклонений, в то время как левая рука не переставала бороться с потоком звуков!.. Я продолжаю писать на оборотной пустой стороне. Оставляю цифры и звуки и с истинной радостью, как выздоровевший больной, не перестающий рассказывать о том, что он вытерпел, подробно описываю здесь адские мучения сегодняшнего чайного вечера. И не только для себя одного, но и для всех тех, кто когда-нибудь, наслаждаясь и поучаясь по моему экземпляру фортепьянных вариаций Иоганна Себастьяна Баха, изданных у Негели в Цюрихе, найдет в конце тридцатой вариации мои цифры и, руководствуясь крупным латинским verte[7] (я напишу его тотчас же, как только будет окончена моя жалоба), перевернет страницу и станет читать. Эти читатели сейчас же поймут в чем дело: они знают, что у тайного советника Редерлейна здесь очаровательный дом и две дочери, о которых весь высший свет с восторгом твердит, что они танцуют, как богини, говорят по-французски, как ангелы, а играют, поют и рисуют, как музы. Тайный советник Редерлейн — богатый человек; за обедами, которые он устраивает четыре раза в год, подаются прекраснейшие вина, тончайшие кушанья, все обставлено на самый изящный манер, и у того, кто не испытывает райского блаженства на его чайных вечерах, нет ни хорошего вкуса, ни ума и в особенности никакого понимания искусства. Последнее здесь тоже не забыто: наряду с чаем, пуншем, вином, мороженым и проч. всегда подается немножко музыки, которая поглощается изящным обществом с таким же удовольствием, как и все остальное. Порядок таков: после того как у каждого гостя было предостаточно времени, чтобы выпить сколько угодно чашек чаю, и уже два раза разносили пунш и мороженое, слуги приготовляют игорные столы для старейшей, более солидной части общества, предпочитающей музыкальной игре игру в карты, которая и впрямь не производит такого бесполезного шума и при которой звенят разве что деньги. Это служит сигналом для младшей части общества: она приступает к девицам Редерлейн; поднимается шум, в котором можно разобрать слова: «Прелестная барышня, не отказывайте нам в наслаждении вашим небесным талантом». — «О, спой что-нибудь, моя дорогая!» — «Не могу — простуда последний бал — ничего не разучила». — «О, пожалуйста, пожалуйста! Мы умоляем!» — и т. д.

Готлиб уже успел открыть фортепьяно и поставить на пюпитр хорошо знакомую нотную тетрадь. Сидящая за картами мамаша восклицает:

— Chantez donc, mes enfants.[8]

Эта реплика отмечает начало моей роли: я сажусь за фортепьяно, а барышень Редерлейн с торжеством подводят к инструменту. Тут опять начинается спор: ни одна не хочет петь первой.

— Ведь ты знаешь, милая Нанетта, я ужасно охрипла.

— А я разве меньше, милая Мари?

— Я так плохо пою.

— О, милочка, только начни… — и т. д.

Мой совет (подаваемый всякий раз), что они могли бы начать с дуэта, вызывает рукоплескания; принимаются перелистывать ноты, находят наконец тщательно заложенный лист, и начинается: «Dolce dell'anima»[9] и проч. Талант же у барышень Редерлейн отнюдь не малый. Вот уже пять лет, как я здесь, из них три с половиной года — учителем в редерлейновском доме; за это короткое время фрейлейн Нанетта кое-чего достигла: мелодию, слышанную всего раз десять в театре и затем не более десяти раз повторенную на фортепьяно, она в состоянии спеть так, что сразу можно догадаться, что это такое. Фрейлейн Мари схватывает мелодию даже с восьмого раза, и если часто поет на четверть тона ниже строя фортепьяно, то при ее миленьком личике и недурных розовых губках с этим легко можно примириться. После дуэта — дружный хор похвал. Затем начинают чередоваться ариетты и дуэттино, а я заново отбарабаниваю уже тысячу раз игранный аккомпанемент. Во время пения финансовая советница Эберштейн, покашливая и тихонько подпевая, дает понять: «И я ведь тоже пою». Фрейлейн Нанетта говорит: