Александр Герцен - Скуки ради

Александр Герцен

Скуки ради

I

Я сел в вагон в самом скверном расположении духа, – ехать в путь, когда не хочется, скучно; ехать на лечение – еще скучнее… но чувствовать себя ко всему этому совершенно здоровым… этого и выразить нельзя…

Быть не в духе, скучать, капризничать можно, когда кто-нибудь этим огорчается, занимается, когда кто-нибудь развлекает, а сидеть в вагоне и знать, что никому дела нет до этого, что никто не обращает внимания, это выше сил человеческих.

Я попробовал придраться к соседу за то, что у него дорожный мешок велик, и нарочно сказал ему: «Ваш чемодан мне мешает». Дурак извинился и переложил с кротостью мешок на другое место.

Поэты говорят, что вынести они могут многое, но что им надобно пропеть свое горе… Пропеть кому-нибудь – петь без уха слушающего так же трудно, как легко петь без голоса… Уха-то, уха пригодного у меня недоставало. «Впрочем, – подумал я, – поэты для большего удобства поют чернилами, а я буду капризничать карандашом…» Затем я вынул из кармана только что купленный «Memorandum» и еще раз окинул взглядом соседей. Их было четверо – четыре в четырех углах. Когда это они успели забиться, сейчас нас спустили из salle d’attente[1]. Что за безобразные рожи! Надобно правду сказать, род человеческий некрасив. Через две станции трое вышли, и, едва я успел броситься в угол, взошли трое других, еще хуже, – так и видно, что череп им жмет мозг, как узкий сапог, что мысль их похожа на китайские ножки, на которых ходить нельзя, – слаба, мала, тесна… А жиру вволю. Средний класс во Франции очень потолстел за последние двадцать лет.

Впрочем, на каком же основании ждал я Аполлонов Бельведерских в случайном наплыве, который зачерпывала железная дорога chemin[2], почти не останавливаясь.

Красота вообще редкость; есть целые народы из меньших братий, у которых никакой нет красоты, например, обезьяны с своими ирландскими челюстями, молодыми морщинами и выдавшимися зубами, лягушки с глазами навыкате и ртом до ушей… Да и часто ли встречается красивая лошадь, собака? Одна природа постоянно красива, потому что мы на нее смотрим издали, с благородной дистанции; к тому же она нам посторонняя, и мы с ней не ведем никаких счетов, не имеем никаких личностей, смотрим на нее как чужие и просто не видим тех безобразий, которые нам бросаются в глаза в человеческих лицах и даже в звериных, имеющих с нашими родственное сходство. А присмотришься к лицам и, при всем их безобразии, не отвернешься. Лицо – послужной список, в котором все отмечено, паспорт, на котором визы остаются. И как это все умещается между темем и подбородком, все, с малейшими подробностями, нескромностями и обличениями, все вываяно бедными средствами мышц, жира, оболочек и костей! Недаром мне Фан-Муйден говорил: «Чем больше я рисую, тем больше меня занимают лица, одни лица, головы, физиономии; что за неисчерпаемое богатство оттенков выражений» – «и невольных исповедей», – прибавил я.

Решительно, я слишком строго осудил тесные лбы, теснящие черепа, толстые носы, глупые глаза, ненужные усы, – все оттого, что был не в духе. Очень много уже бед было со мной еще до вагона. Перед самым отъездом оторвалась пряжка у чемодана. Господи, как смешно, беспомощно стоит наш брат перед такой бедой… Если б нас между Расином и Шиллером немного учили шилу да игле, взял бы да починил, а тут комическое отчаяние и мрачные рассуждения. Только что я успокоился на том, что без пряжки можно обойтиться, стоит запереть чемодан, – ключ пропал! Сейчас был здесь, вот на этом столе, как теперь вижу; перерываю, перебрасываю все – ключа нет, и я, утомившись, сел на стул, самоотверженно скрестив руки на груди. Рази, мол, судьба, если еще есть стрела.

Какое счастье было в старые годы, когда при ремне, при ключе состоял камердинер, и на нем можно было взыскать, зачем перегорел ремень и зачем сам потерял ключ. Ничего не может быть вреднее для здоровья, как именно то, что нельзя выместить на ком-нибудь беду, – поди тут и берегись.

Лонже, знаменитый физиолог, Лонже de l’lnstitut, его авторитета не отведет никто, раз подымался со мной в Монпелье, по улице, идущей вверх от Медицинской школы.

– Куда вы торопитесь? – сказал он мне, останавливаясь. – Не у всех такие легкие, как у вас, я вот не могу перевести духа. Погодите минуту, я вам расскажу, отчего я задыхаюсь: это очень любопытно. Вы, верно, знаете старого дурака (здесь он назвал одного академика, которого имя так громко, что я не хочу обозначить его даже предательскими заглавными буквами), il est tout ramolli[3] а все презлая бестия; меня он терпеть не мог и врал на меня всякую чушь; я долго спускал ему, но наконец решился ему дать урок. «Как, – говорю я ему, – вы, негодный старикашка… – и взял его за плечо (при этом он сделал на мне повторение манипуляции, – я хоть и не ramlli, но чуть не вскрикнул), – говорили то-то и то-то, да в заседании института, знаете ли, что таких негодяев, клеветников, как вы…» А старик, перетрусивши, растерялся, начал извиняться, уверял, что он не то говорил, что он вперед не будет. Я бросил его и выбежал вне себя на улицу; ветер был скверный, я пришел домой, и на другой день, monsieur, у меня сделалась pleuresie[4], monsieur, и вот отчего я задыхаюсь. Не будь этот урод такой подлый, я бы ему дал пинка, два пинка, и этим вся первая буря разрешилась бы покойно и естественно, и у меня не было бы плерези, и я не задыхался бы! Экой изверг!

А ключей все нет; что же, я буду делать без них? «Sonnez pour Thomme de charge trois fois»[5], встав, тихо и торжественно подошел я к звонку, жму три раза пуговку, входит горничная: «Нет ли, madame, веревки, перевязать чемодан?» – «De la ficelle autant que monsieur voudra»[6]. Она приносит веревку, я шарю в кармане, чтобы сыскать франк, и нахожу ключ. Фу, как глупо! Я с ненавистью посмотрел на его бородку, на его дырочку, даже швырнул его на пол, потом поднял и бросился в омнибус. Мелкий дождь, начавшийся с утра, продолжался.

В омнибусе, очень сальном и пропитанном особым, но скверным запахом, который распускался в весь букет в сырую погоду, были отмежеваны местечки для тощих и почти беспозвоночных французов. Втеснившись кое-как я открывая окно, я сказал молодому человеку, сидевшему против меня:

– Как это странно, что в Париже такие же скверные и неудобные омнибусы, как были лет двадцать тому назад; в Лондоне, в Швейцарии, везде омнибусы гораздо лучше.

Молодой, человек сконфузился, даже покраснел.

– Да, – сказал он, – конечно, этот омнибус не из лучших, но есть прекрасные другой компании; впрочем, обратите внимание на лошадей: какие лошади!

Лошади были посредственные, но патриотизм велик. Что вы сделаете с страной, которая так упорно, так ревниво, так глупо, так упрямо верит, что она – краса всей планеты, что Париж – «образцовый хуторок» человечества и фонарь, зажженный на планете, по свету которого она гордо несется по своей орбите? Дело вовсе не в том, чтобы быть хорошим или счастливым, а в, том, чтобы веровать в свое превосходство и счастье.

II

Между тем мои соседи – не в омнибусе, а в вагоне – поразговорились…

– Ну, что же скажете?

– Я боюсь одного, что Прим – un ambitieux[7] и эгоист.

– Это может быть. В генералах нет никогда проку… Заметьте, у нас все генералы были реакционеры: Ла-морисьер, Шангарнье, один Шаррае остался верным демократии, но зато он был полковник, а не генерал.

– Все же он будет вынужден провозгласить республику, а это что-нибудь…

– Никогда не провозгласит, – заметил третий угол несколько хриплым голосом. Голос этот издавал седой, подстриженный под гребенку господин лет пятидесяти, с лицом Пелисье.

– Да на какой им черт республика? – одно слово, названье! Испании надобно либеральную власть, порядок и свободу, а не республику. Я знаю Испанию.

– А вы бывали там?

– Да, то есть не то чтобы в самой Испании, но бывал в Байоне. Я работаю в Маконах и по этой части бывал в Байоне.

– А я так думаю, что если только Англия, стоящая на дороге всякого прогресса, не воспрепятствует, то испанцы провозгласят республику.

– Вы ошибаетесь самым глубочайшим образом. Испанец слишком горд, чтобы быть без короля. Гранд какой-нибудь, весь покрытый звездами, как они представляют себя на фотографических карточках, перешедши спальней Эскуриала, – никогда не согласится быть простым гражданином.

– Да ведь рано или поздно, – заметил несколько подавленный глубокими политическими знаниями говорящего молодой человек, – Европа будет же республикой.

– Европа?.. Никогда, – заметил решительно Пелисье, работавший в Маконах, и даже провел рукой, как будто срезывая всякую возможность.

– Что же вы говорите, – а Швейцария?

– Тут-то я вас и ждал. Помилуйте, будто это республика? Я сам бывал в Женеве насчет божоле[8], – черт знает что такое. Вся Швейцария – клочок земли, да и то еще негодный, покрытый горами да скалами, и этот клочок разделен на двадцать, что ли, клочочков, из которых каждый, милостивый государь, считает себя, туда же, самодержавным, свободным государством, имеет свой суд, свою расправу – и настоящее правительство не мешайся… Ведь это смешно. Ни силы, ни приличия, ни войска; правительство не пользуется никаким уважением. Знаете ли, кто президент Швейцарского союза?.. Наверное, нет. Да и я не знаю, – вот вам и республика. Я люблю, чтобы правительство было правительством, главное – чтобы оно действовало, l'action c’est tout[9]. Где же действовать, когда каждый кантон кричит о себе, тянет на свою сторону? Силы нет, воли нет. Я сам люблю свободу, но надобно признаться: республика не идет как-то к современным нравам, к развитию промышленности и просвещенья.