Виктория Токарева - Можно и нельзя (сборник). Страница 31

Бедная Мадлен. Она познала двойное предательство: души и тела. Не от этой ли стадии нуль отшатнулся Мориска в мистическом страхе? На него повеяло холодом. Он захотел тепла. Жары. Отсюда – Эфиопия.

Я подняла на нее глаза. Захотелось сказать ей что-то приятное.

– Ты выглядишь, как дочь Мориса. Как тебе удается сохранить форму?

– Аттансьон, – мрачно ответила Мадлен.

Я поняла: мало ест.

– У него другая, – вдруг сказала Мадлен. – Отре фамм.

Видимо, между нами возникла та степень близости, которая позволила ей открыться незнакомому человеку. А может быть, она знала, что я завтра уезжаю и увезу ее тайны с собой. И с концами.

– Но! – не поверила я и вытаращила глаза, как на флоксы.

– Да! – крикнула, как выстрелила, Мадлен. – Ей двадцать пять лет!

Она потрясла двумя руками с растопыренными пальцами. На одной руке она подогнула три пальца, осталось два: большой и указательный. А другая рука – полная пятерня. Это означало двадцать пять лет.

Я догадалась: речь идет об Этиопе. Мадлен произнесла гневный монолог, из которого я поняла полтора слова: но пардоне. Я догадалась: она не собирается прощать. Я покорно выслушала и сказала:

– Глупости. Ступидите. Ты все выдумываешь. Он тебя обожает. Я это видела своими глазами.

– Что ты видела? – не поняла Мадлен.

– Как он на тебя смотрит. Он тебя любит.

Мадлен посмотрела на меня долгим взглядом.

– Любит, – еще раз повторила я и добавила: – Страстно…

Меня никто не уполномочивал на эту ложь во спасение. Но я в этот момент искренне верила в свои слова и потому не врала.

Мадлен смотрела с пристальным вниманием. Моя вера проникала в нее. Так смотрит раковый больной на врача, который обещает ему вечную жизнь.

Вечером состоялся прощальный ужин. Мы сидели в ресторане – том же самом, что и в первый раз. Нас было трое: Морис, я и Анестези. Мадлен уехала на дачу. У нее заболел сиреневый флокс.

Мы сидели втроем – все как в первый раз, и все по-другому. Я – вамп, Морис – постаревший Ив Монтан, Анестези – секс-бомба с часовым механизмом. В ней все щелкает от бешенства.

– Ты ее видела? – тихо, заговорщически спросила она.

– Кого? – притворяюсь я.

– Знаешь кого. Соньку.

Я молчу, тяну резину.

– Какая она?

– Ты лучше, – нахожусь я.

– Чем?

– Привычнее глазу.

– Молодая?

Я вспоминаю растопыренные пальцы Мадлен и говорю:

– Двадцать пять лет.

В двадцать пять лет солнце стоит в зените и светит в макушку. Морис тесно прижимается к Этиопе, и они оба оказываются под ее солнцем. Ее света хватает обоим.

– Червивый гриб! – с ненавистью прошипела Настя.

Я поняла, что ее раздирает ревность. Она не хотела приватизировать Мориса, но и не хотела его отдавать. Настя хотела щелкать хлыстом, как укротительница львов, и чтобы все звери сидели на тумбах. Каждый на своей.

Морис соскочил. Тумба пуста. Насте кажется, что эта тумба была самой главной. Вернее, этот лев.

– Я могу остаться у тебя ночевать? – спросила Настя.

Она хотела реванша. Она вступала с Этиопой в прямой бой.

Морис промолчал. Это означало, что время Анестези ушло.

Подошел официант. То же кружение рук над столом.

– Когда у тебя самолет? – спросила Настя, глядя на меня невидящим взором.

Я – это единственное, что связывает ее с Морисом.

– Я ее провожу, – сказал Морис.

Анестези резко встала и подошла к гардеробу.

Морис отправился следом. Он считал себя обязанным подать ей пальто.

Потом вернулся. Молчал. Как поется в песне, «расставанье – маленькая смерть». Он немножко умер. В нем умерла та часть, которая называлась «Анестези».

Официант разлил вино. Мы выпили, молча.

– Я хочу поменять участь, – сказал Морис. – Я хочу успеть прожить еще одну жизнь. Но у нас с Софи большая разница в возрасте.

– У вас нет никакой разницы, – отозвалась я.

Морис смотрел на меня всасывающим взглядом.

– Я старше ее почти на сорок лет. Я уже старый.

– Ты не старый.

– Ты правда так думаешь?

– Не думаю, а так и есть, – убежденно сказала я. – Разве может быть старым влюбленный человек? Старый тот, кто ничего не хочет.

– Я тоже так чувствую, – сознался Морис. – Поэтому я хочу себе разрешить. Еще не поздно. А?

– В самый раз, – говорю я. – Раньше было бы рано. Раньше ты бы не оценил.

Его глаза загораются блеском правоты, СО-понимания.

Теперь я поняла, для чего приехала в Париж. Я приехала сказать Морису, что он молод, а Мадлен – что она любима.

Я это сказала, и теперь можно уезжать.

Мы покинули ресторан и медленно пошли пешком.

Вокруг нас на все четыре стороны простирался Париж. Светилась Эйфелева башня – легкая и прозрачная, как мираж. Толпа парижан устремлялась куда-то весело и беззаботно, без «да» и «нет». В обнимку с «может быть». Рядом шел Мориска, и мне казалось, что я знаю его всегда. Он сложил в меня свои тайны, как бросил в пруд.

Мы говорим на разных языках, а молчим на одном. И нам все ясно.

– Почему у меня никогда не было такой, как ты? – вдруг спросил он.

– Такой, как я, больше нет. Поэтому.

На другой день Морис отвез меня в аэропорт. На синем «ягуаре».

Чемодан мой так и не нашелся, но пообещали, что найдут обязательно. Я как-то уже примирилась с его отсутствием. В конце концов, я обрела новое платье и новое лицо в стиле вамп. Разве это не стоит одного чемодана?

Я ушла в пограничную зону, а Морис остался и грустно смотрел мне вслед.

Я обернулась, встретилась с ним глазами и подумала: какой-нибудь верующий старик из русской деревни в душных портках живет в большей гармонии с миром и с собой, чем Мориска в длинном бежевом плаще и клетчатой кепочке. Потому что даже за очень большие деньги нельзя объять необъятное.

До свидания, Мориска. Будь счастлив, если знаешь как… Я тебя забуду, как ураган «Оскар». Я не забуду тебя никогда…

Прошло четыре месяца.

Мой чемодан нашелся. За это время он побывал в Варшаве и в Бомбее. Привезла чемодан Анестези. Волокла тяжесть, бедная…

Она появилась у меня в один прекрасный день, ближе к вечеру. На ней было норковое манто с капюшоном.

На уровне колена красовалась рваная дыра величиной с блюдце.

– Что это? – спросила я.

– Бобка выгрыз.

– Бобка – это любовник?

– Щенок. Голодный был, – объяснила Анестези.

– А где ты его взяла?

– На лестнице.

Анестези подобрала щенка, но забыла покормить, и он поужинал ее шубой. Анестези была рассеянной.

– Раздевайся, – предложила я. – Я тебя покормлю.

По моей квартире плавали запахи томленного в духовке мяса, разносились звуки семьи: обрывки телефонных переговоров, удары тяжелой струи воды в ванной комнате.

– Не могу, – отказалась Анестези. – Внизу ждет машина. Я на минуту.

Моя переводчица была далека от звуков и запахов чужой семьи. У нее были свои задачи и устремления.

– Как Морис? – спросила я.

– Мориска ушел к Соньке. Мадленка раздела его с головы до ног. Кто виноват, тот и платит.

Анестези что-то вспомнила и полезла в свою сумку на длинном ремне.

– Ужас… – проговорила она. – Я забыла свою записную книжку.

– А что теперь?

– Теперь у меня ни одного телефона.

– Я про Мориса…

– А… – спохватилась Анестези. – Он вернулся обратно. К Мадленке.

– Из-за денег?

– Из-за всего вместе. Он понял, что ему уже трудно все повторить: дом, дачу, капитал. Здоровье не то.

– Значит, из-за денег?

– Да нет. Все сначала уже не начнешь… Это только кажется…

– А ты откуда знаешь? – спросила я.

– Значит, знаю, раз говорю. – Анестези перестала рыться в своей сумке и посмотрела мне в глаза. – Надо долюбить старое. Долюбить то, что дано, а не начинать новое.

Я хотела спросить про мужа, но, в сущности, она мне все сказала.

– Можно от тебя позвонить? – спросила Анестези.

Я принесла ей телефон. Она стала набирать один номер за другим, спрашивать: не забыла ли она записную книжку – черную, толстую, в кожаном переплете.

Я представила себе Мориса и Мадлен за обеденным столом. Они едят и слегка переругиваются. И молча идут в свой закат, взявшись за руки и поддерживая друг друга.

А черная звезда Софи куда-то летит в самолете, и кто-то снимает ей багаж с движущейся ленты.