Валерий Поволяев - Здесь, под небом чужим

Валерий Поволяев

Здесь, под небом чужим

Часть первая. Кругом враги

Продолжала катиться тяжелым колесом по территории бывшей Российской империи Гражданская война, и спасу от нее не было никому – ни старым, ни малым, ни красным, ни белым, ни птицам, ни зверям, ни неграмотным мужикам-крестьянам, ни образованным дворянам – всех зацепила эта война. Всех! Всем было плохо.

Плохо было и батьке Махно, он не раз говорил об этом самой близкой для него женщине – Галине Кузьменко. Галина хмурила брови, на лбу у нее возникала вертикальная складка, словно бы этой зрелой красавице не нравились речи Нестора Ивановича, но перечить батьке она не осмеливалась.

Махно был царем, богом, судьей – и в своем доме, и на территории, где находились его люди.

Он мог делать все, что считал нужным, и ни один человек не имел права остановить его, даже не осмеливался – это могло кончиться плохо.

Понимал батька, что имена многих людей, которых мутная революционная волна подняла на поверхность и сделала известными, очень скоро будут забыты – их забудут и одногодки, находившиеся рядом во время событий, и тем более нынешние сопливые пацаны, которые завтра станут взрослыми, – они будут недоуменно морщить лоб и спрашивать недовольно: «Кто это?» Но он хотел, чтобы Нестора Махно не забыли никогда…

Батька был уверен: он навсегда останется в истории. В истории не только Гуляй-Поля, но и огромных пространств, населенных многими народами, – пространств, именуемых Россией…

Махно не оставляла мысль о сближении с Петлюрой.

В один из вечеров он вызвал к себе адъютанта Петьку Лютого. Тот явился незамедлительно, словно бы стоял за дверью и ожидал оклика.

– Скажи, Петь, ты верный человек? – Махно тяжело поглядел на Лютого.

Лютый взгляд этот выдержал и проговорил тихо:

– Не надо меня обижать, Нестор Иванович…

Взгляд у Махно потух, батька повесил голову:

– Прости… Время ныне такое, что порою приходит в голову мысль – а ведь верить нельзя никому, абсолютно никому, даже самому себе.

– Ведь это же абсурд, Нестор Иванович, – козырнул новым сложным словечком Петька.

– Понимаю, что абсурд, но… – Махно развел руки в стороны, – как говорится, доверять доверяй, но проверять проверяй! Как в истории с Григорьевым. Не дожми мы немного – и Николай Александрович сдал бы нас за милую душу. Беляки накрошили бы из наших шкур очень вкусной лапши.

– Да, батька, – согласился Петька, по-мальчишески отер ладонью нос – в нем продолжало сохраняться что-то подростковое, бесшабашное, что позволяло этого человека до сих пор звать Петькой, хотя в волосах у него уже серебрились седые волосы, – не поштучно светились, а целыми прядями; Петька уже все понял и произнес со вздохом: – Приказывай, батька!

– Мы остались одни. Кругом враги. С красными отношения у нас не сложились, с белыми тоже не сложились… Деникин только что взял Николаев. Крови там было пролито столько, что она скоро до Гуляй-Поля доплывет. Куда ни глянь – всюду беженцы. Одни спасаются от красных, другие – от белых… Третьи спасались от Григорьева, но, слава богу, от него уже спасаться не надо. В общем, нам нужно объединиться с кем-нибудь, иначе нас раздавят.

– С кем объединяться, Нестор Иванович?

– Думаю, с Петлюрой.

Петька Лютый улыбнулся: он читал несколько статей Петлюры, статьи ему нравились – Симон Васильевич копал неплохо, довольно глубоко, в выражениях не стеснялся и слог имел прочный. В чем, в чем, а в этом Лютый разбирался. Произнес со вздохом:

– Петлюра – это хорошо.

– Вот я и думаю послать тебя к нему с письмом. Пойдешь?

Лютый ответил, не раздумывая:

– Пойду.

Подготовили Лютого тщательно – подобрали ему железнодорожный мундирчик, какие носят машинисты паровозов, новенькую форменную фуражку с бархатным околышем и серебряными путейскими молоточками, нашли сапоги покрепче, чтобы выдержали долгую дорогу, дали три банки американских тушеных консервов, шмат круто посоленного сала – «национальной еды» Гуляй-Поля, полмешка сухарей, перетянутых пеньковой веревкой, две утирки: одну, чтобы стелить на землю во время обеда, другую – чтобы утираться после умывания, дали денег, самых разных – и старых, николаевских, и деникинских, с мрачными изображениями, отпечатанных на Дону, и советских «простыней», в полу кителя зашили пять золотых червонцев – неприкосновенный запас, который выручит Петьку в трудную минуту. Хотели дать оружие – маузер в заплечный «сидор», но Петька отказался:

– Не надо. Оружие может погубить меня. Лучше уж нож попрочнее. А маузер, если понадобится, я добуду сам.

Махно подумал, подумал и согласился с Петькой:

– Ладно! – Он обнялся с Лютым, похлопал его ладонью по спине. – Помни, брат, что от твоей этой поездки зависит жизнь Повстанческой армии. Либо мы будем, либо не будем.

– Я понял это, батька.

– Ну что, присядем на дорогу по старинному сокальскому обычаю. – Махно неожиданно сделался суетливым, не похожим на себя – чувствовалось, что он с трудом отпускает Петьку – боится за его судьбу.

– Так то ж москали, батька… Разве то люди? – удивился слабости Махно Лютый. – Мы совсем из другого теста испечены.

Тем не менее он аккуратно присел на краешек табуретки.

– Тесто у нас одно, Петька, – кожа да кости славянского происхождения, и кровь одна – красный цвет имеет… Правда, это вовсе на означает, что ею надо пачкать знамена… Во! – Махно вздернул указательный палец, глянул в потолок, словно бы надеялся там что-то увидеть, но не увидел. – Из всех цветов самый главный – черный. К любому знамени поднесешь керосиновую лампу с открытым пламенем, оно через пару минут станет черным. Сгоревшая бумага тоже имеет черный цвет. Сгоревший дом – тоже черный. Человек, ежели попадает в печь, также делается черным, только руки у него бывают молитвенно согнуты и голова откинута назад – это означает, что человек в последний свой миг молился.

Батька неожиданно вспомнил, как год назад, еще при немцах, неподалеку от станции Орехово они брали одну колонию. Немецкую колонию. Брали, брали, но взять так и не смогли, только хлопцев своих сгубили.

Откатились в Орехово, а там поп ходит по железнодорожным путям, среди раненых, – сам черный, борода черная и одет во все черное – пропаганду среди бойцов ведет.

– Ну зачем вам, православные, немцы сдались? Ведь не самые плохие люди, а вы их стремитесь с земли сшибить? Они вон какие хозяева – нам у них еще надо учиться да учиться…

– Вы послушайте попа – гуторит, как вождь мирового пролетариата, – ничем речь не отличается. – У Махно начали буреть бледные худые щеки.

– Отступитесь вы от немцев, не бейте их – они нам могут еще большую пользу принести.

Махно резко выкинул перед собою руку и показал пальцем на паровоз:

– Туда его! В паровозную топку!

Никто не смел перечить батьке – вид его был страшен. Люди понимали – если будут перечить – нарвутся на пулю: Махно выпустит в заступника магазин из маузера целиком.

Несчастного священника-заступника, – как выяснилось впоследствии, в колонии жили православные немцы и батюшка бывал у них, проводил службы, – сгребли в охапку и поволокли к паровозу.

– Опомнитесь, православные! – кричал поп, но все было напрасно – те, кто его волок, оглядывались на Махно и поражались его лицу – искаженному, бурому, яростному.

Попа засунули в паровозную топку – только из трубы пошел густой черный дым, да в небо полетели искры.

Через несколько минут Махно опомнился и велел вытащить священника из паровозной топки, но было поздно – вытащили черный обугленный труп с молитвенно согнутыми руками. Лицо у Махно задергалось, было понятно, что последние миги своей жизни священник провел в молитве. Махно позавидовал этому человеку: неизвестно, что будет, когда он умрет сам, неведомо, куда попадет и в какой позе будет находиться.

Батька, присевший на табуретку рядом с Лютым, натуженно закряхтел. Вспомнил своего собственного бойца, хлопца из Песчаного Брода, – его поймали немцы и зажарили на огромном листе железа… Тоже товарищ был черный, обуглившийся, съежившийся, будто кукла…

Батька вздохнул, поднялся, в костях у него что-то хрустнуло, вид сделался постаревшим, усталым, – обнял и на прощание вручил конверт.

– Здесь письмо Симону Васильевичу, – сказал он. – И программа действий – где, когда и как лучше соединиться. Береги конверт, как зеницу ока. Понял, Петр свет Батькович?

Лютый молча кивнул, в горле у него что-то жалобно булькнуло, глотку сдавило, он вновь обнял батьку – прощался с ним так, будто видел в последний раз…

Лютый попался – был взят белыми. Сидел он на станции, ожидая поезда на Винницу – Петлюра сейчас находился там, он вообще решил своей столицей сделать не Киев, а Винницу, – дремал на скамейке, изображая из себя этакого усталого мужичка-паровозника, когда на вокзал нагрянул белогвардейский патруль.