Евгения Сафонова - Ми. Страница 3

— Да как ты… — я вскочил. — Ты не видела её, ты не знаешь её, ты ничего не знаешь! Кто ты такая, чтобы её судить?

— Бо…

— Я лучше пойду, — раздражённо мотнул головой, не желая слушать, и вышел из комнаты. — Увидимся.

Она ничего не сказала — и я ушёл, аккуратно прикрыв входную дверь.

Она не зашла в магазин ни на следующий день, ни после него. Когда я решился проведать её на работе, мне сказали, что Ми на больничном.

Когда я звонил в дверь её квартиры, мне никто не открывал. И свет в её окне не горел.

Мне было паршиво, как единственный раз в жизни. Три года назад. И не только потому, что я вновь оказался в холодной пустоте своего одиночества: гнев поутих, и я вдруг осознал правдивость слов Ми. Моих собственных мыслей о Тане, облечённых в слова — в которых я не смел себе признаваться, не желая себя оправдывать.

Тоска грызла меня голодной крысой. Я нуждался в Ми, как в солнце. Я не хотел её терять.

Не знаю, что бы я сделал, если бы как-то вечером не нашёл в почтовом ящике конверт из плотной жёлтой бумаги, в каких дарят открытки. Внутри — сложенный вдвое тетрадный лист, на котором ровным округлым почерком написали «у памятника Пушкину, сегодня, как только сможешь. Ми».

Я выскочил в прохладный апрельский ливень, на бегу открывая зонт.

Она стояла у памятника в джинсах и футболке, вскинув голову к низкому сизому небу. Вымокшая до нитки.

— Ми, дурочка!!! Почему без зонта?!

— Люблю дождь, — она перевела на меня мечтательный взгляд. — А я и забыла, что у тебя сегодня работа.

— Давно ты тут?

— Достаточно. Ладно, идём домой, а то и ты промокнешь.

Я подхватил её под руку и повёл хорошо знакомым путём.

Я был бы счастлив промокнуть, лишь бы снова её найти.

— Чайник поставь, — крикнула она, запираясь в комнате. — Я быстро!

И не обманула: чайник ещё шуметь не начал, как я услышал скрежет замка и своё имя.

Ми сидела на кровати в халате, поджав ноги под себя, лохматя влажные волосы.

— Ты знаешь, я иногда сама придумываю сказки, — сказала она, подняв глаза.

— Да? Здорово. Ты не говорила.

— Это очень редко бывает. Но вчера я кое-что сочинила. Хочешь послушать?

Я кивнул, присев на одеяло рядом с ней.

— Жил-был волшебник. Он был ещё совсем юн, но мановением руки мог заставить людей плакать и смеяться, а движением пальцев зачаровать и подчинить их души. Однако он никогда не использовал свои силы во зло — только чтобы принести людям радость. И вот однажды полюбил он прекрасную принцессу.

И мне почудилось, что слова её облекаются материальностью; что я могу видеть, как они поднимаются из дождливого полумрака над её головой, подобно золотым сполохам. Я тряхнул головой и прикрыл глаза: странное наваждение…

— Принцесса тоже умела колдовать, да только дар её не был столь же сильным, как у волшебника. И поскольку она была горда, как истинная принцесса, и привыкла во всём быть первой, как истинная принцесса, проснулись в ней зависть и злость. Волшебник не хотел причинять ей боль, но не в его власти было изгнать тьму из её души.

— Ми, не надо, — я открыл глаза — и вскочил.

Не было кровати, не было Ми, сидящей рядом: был просторный зал с колоннами, отделанный мрамором и золотом, залитый солнечным сиянием. И я стоял на балконе и смотрел вниз, а внизу… толпа, и лица, лица…

Очень знакомые. По учебникам.

— Принцесса хотела, чтобы волшебник отказался от своего дара, — Ми нигде не было видно, и слова её звенели под витражным куполом зала, словно говорило само солнце. — Но волшебник не желал быть её игрушкой, а принцесса привыкла к тому, что ей подчиняются. И тогда волшебник ушёл из дворца. Однако принцесса не хотела, чтобы он был счастлив на чужбине, и тогда взбежала она на самую высокую башню своего замка и бросилась из окна.

Молодой человек в напудренном парике, стоящий прямо под балконом, поймал мой взгляд и улыбнулся. Этот красный камзол старинного покроя и характерный носатый профиль я видел даже на конфетных обёртках.

— Принцесса не хотела умирать. Принцесса не думала о том, что смерть — это навсегда, что смерть — это так страшно. В тот момент он хотела лишь отомстить волшебнику и причинить ему боль, и ей было всё равно, что будет дальше с ним, с ней, с её придворными и друзьями. Но, оказавшись за гранью, принцесса страшно раскаялась в том, что сделала. И не только в том, что её больше нет на привычном свете: прослышав о её смерти, волшебник проклял свой дар и поклялся никогда больше не колдовать, но люди нуждались в нём — а принцесса слишком поздно поняла, что она хотела лишь того, чтобы волшебник вернулся. И чтобы он всегда помнил о ней. И тогда принцесса взмолилась, чтобы ему был послан вестник, который передаст волшебнику её слова и её прощение.

Косматая грива и небрежно завязанный алый галстук мужчины, хмурившегося рядом с Моцартом, украшали нотные тетради, в которых я решал задачки по гармонии. Грива, галстук — и первые строки «Лунной сонаты».

— Мать Моцарта умерла на чужбине, последовав за ним, а Вольфганг тяготился её присутствием. Бетховена предала его возлюбленная, но когда она молила о прощении, он отверг её, ибо предательство отрезвляет. Людвиг понял — если он отдаст свою жизнь посредственности, что останется для благородного, для высшего? — голос Ми прозвучал совсем близко, и, обернувшись, я увидел, что она стоит рядом. — Все те, кого ты видишь, хранят трагедии, искромсавшие и исковеркавшие всю жизнь, заставившие пройти через самую бездну страданий, но закалившие характер. И они просили прощения в единственном, что вечно, в единственном, что ценно… единственным способом, которым действительно могли заслужить прощения. Они обретали бессмертие. И даровали вечную память тем, кого потеряли.

— Но я — не они! Я не смогу быть таким!

— Ошибаешься, — она улыбнулась и протянула мне то, что держала в руках. — Сыграй, пожалуйста. Сыграй… им. И мне.

Я долго смотрел на неё. Потом дрожащими пальцами взял скрипку.

До боли знакомое лакированное дерево обожгло почище тока.

Откуда-то снизу донеслось заученное наизусть фортепианное вступление.

— Моцарт? — прошептал я.

— Да.

— Я эту сонату играл на конкурсе…

— Давай, Бо, — Ми легко, но непреклонно коснулась ладони, сжав мои пальцы вокруг грифа. — Четыре такта.

Я положил инструмент на плечо и вскинул смычок, слушая мелодию, плачущую в ми миноре.

Ми…

А потом я коснулся струн — и заиграл.

Первые звуки родились слабыми и неуверенными, отвыкшие пальцы двигались с неуклюжестью слепых котят… но, Господи, это было лучшим, что я испытывал в жизни. Я играл и понимал, что сейчас, только сейчас — я снова живу.

А потом слабость и неуверенность отступили куда-то, как и балкон, и стоящие внизу — и я остался один на один со скрипкой в солнечной пустоте; а мелодия взлетала из-под моих оживших пальцев и плела в золотой высоте кружево звуков, и поднималась ещё выше, и пела, и молилась, и твердила «спасибо, спасибо, спасибо»…

И я взбежал наверх последним головокружительным арпеджио, ярким сверкающим пассажем, рассыпав ноты жемчужным дождём — а потом действительно открыл глаза.

Мои руки были всё так же сложены на коленях, и Ми всё так же сидела, поджав ноги, глядя на меня. Глаза её были усталы и мудры.

— Спасибо, — произнесла она. — Было вкусно.

— Кто ты?

— Всегда есть люди, которые потеряли свой путь и заплутали. Такие, как ты. Я вывожу их на правильную дорогу, — она мельком улыбнулась. — Что-то вроде хранителя заблудших, только и всего.

— И ты поэтому здесь? Из-за меня?

Она кивнула.

— И, конечно, не случайно зашла в мой магазин?

— Прости за ложь. Не хотела тебя пугать.

Я отвернулся. Помолчал.

— Спасибо, — произнёс я после.

— Я надеюсь на несколько иную благодарность, чем просто слова. И ты знаешь, какую.

Я тихо достал из кармана мобильный, нашёл в телефонной книжке хорошо знакомый номер и нажал кнопку вызова.

— Алло?

— Алексей Михайлович… это Боря вас беспокоит.

Казалось, я спиной слышал улыбку Ми.

— Ну и ну! А я уж думал, ты никогда не позвонишь, — за все годы обучения я редко слышал, чтобы бывший преподаватель так радовался. — Как твои дела?

— Живу помаленьку.

— Чем помочь?

— Алексей Михайлович, мне нужна ваша консультация.

— Никак хочешь снова заниматься?

— Да, — я сжал телефон в пальцах. — И снова поступить.

Смешно, но я опять стал первым. Три года пропуска наверстались быстрее, чем я думал, и к июлю я играл почти так же технично, как раньше. И гораздо взрослее.

В день, когда вывесили список поступивших, Ми была занята на работе, и я со спокойной совестью засиделся в ресторане с родителями. Они очень радовались, мои родители. За прошедшие три года я не слышал ни слова упрёка за моё решение, но только сейчас понимал, как они страдали за мою загубленную жизнь.