Анастасия Вербицкая - Ночью

Анастасия Алексеевна Вербицкая

Ночью

Очерк

I

Тихая, тёплая и тёмная июльская ночь спустилась над сельцом Богородским, в окрестностях Москвы. Летний сад, так называемый «Детский круг», где любители, обыкновенно, дают спектакли и концерты, был переполнен публикой. Дачники спешили насладиться хорошей погодой, улыбнувшейся только к концу дождливого и холодного лета.

На этот раз шла пьеса Островского «Поздняя любовь». Исполнители играли так дружно, с таким выдержанным ансамблем, с таким тонким пониманием и, что очень редко, знанием ролей, что хоть бы и не любителям. Особенно выделялась своей нервной игрой молодая женщина, названная в афише Петровой. Ни красоты у неё не было, ни свежести. Но каждый монолог её, каждый уход со сцены сопровождались шумными и искренними изъявлениями восторга: так талантливо воспроизводила эта Петрова симпатичный образ девушки, самоотверженно прожившей молодость в тяжёлом, беспросветном труде и вдруг захваченной жаждой счастья и беззаветно отдающейся поздно вспыхнувшему чувству… тому чувству, перед которым бессильны мы, которое влечёт нас на подвиг или преступление, которое зовётся страстью.

Как и всегда, среди публики, посещающей любительские спектакли, были зрители, которые пришли только ради танцев и нетерпеливо ждали, когда вся эта «дребедень» кончится. Но к концу пьесы таковых было уже немного. Разве какая-нибудь в пух и прах разодетая барышня простонет: «Скоро ли конец?..» Драма, развёртывавшаяся на подмостках — развитие страсти, властно вступившей в неравную борьбу с чувством долга и чести, эта вечно юная и интересная, несмотря на её вековую старость, повесть женского сердца, — и на этот раз захватила равнодушную толпу, приковала взор её к измученному лицу талантливой любительницы и заставила её разом как-то отрешиться от собственных забот и интересов, хотя на мгновение пережить чужую жизнь и страдать её болью.

— Никогда я не полагала, чтоб она могла так хорошо играть, — в антракте говорила красивая барыня своему пожилому толстяку-соседу. — Эта Вера Павловна так опустилась, от моды отстала… Как она одевается!.. Ужас!

— А вы близко знаете её?

— Н-нет… Раза два встречала у Ивановых, и то давно… Помню только, что она ни словом во весь вечер не обмолвилась… Я её за гувернантку приняла…

— Так-с… А вот я её в девушках знавал. Светлая была головка!.. И вот не тому я удивляюсь, откуда у неё искра Божие, а как сумела она сберечь её в такой жизни!

— А что? — полюбопытствовала барынька.

— Возьмите уж одно то, что росла она баловнем, единственной дочкой у отца. Хоть он одной только службой жил, но её растил как принцессу… И гимназия-то, и учитель музыки, и учитель рисования, и курсы драматические… Ни в чём отказу… И ко всему талант был… А теперь она сама — кухарка, сама — нянька двум детям, и бельё стирает, и полы моет.

— Oh! Quelle horreur![1]

— А главное — никогда ни одной жалобы, ни одного намёка… Э, да что говорить! Преклоняться надо перед такими женщинами… Где уж им за модами гнаться! Лишь бы душу живу сохранить!

Молодой человек, стоявший к ним в полуоборот и вдумчиво глядевший вдаль, при последних словах вдруг обернулся, и умное, гладко выбритое лицо его просияло. Его движение было так резко, что беседовавшие невольно оглянулись.

— Сергей Васильич!.. Вы!.. Какими судьбами?

— Отдохнуть в Москву собрался…

— И что же? Прямо с железной дороги к нам, на спектакль? Ха-ха!.. Сейчас театрала видно. А славно, батенька, играет Вера Павловна… Душевно…

— Не правда ли? — подхватил молодой человек, и у него даже глаза сверкнули. — Я в этой роли Стрепетову видел. Ну, та была лучше, — засмеялся он добродушно.

— Кто это? — заинтересовалась барыня, лорнируя отошедшего молодого человека. — Актёр?

— Любитель… Некто Михайлов… В В*** секретарём управы служит…

— А-а… Какое интересное лицо! Я не узнала его… Как изменился, однако! Бывший поклонник и ami de maison[2] у Веры Павловны?

Толстяк досадливо крякнул.

— Э-эх, барыни, барыни!.. Как это вы все про чужие дела знаете?.. И что у вас за язычки!

Барыня звонко расхохоталась.

Последнее действие прошло, разыгранное, что называется, по нотам. Публика дружно вызывала исполнителей.

«Петрова solo[3]!..» — вдруг крикнул чей-то голос и тотчас же с увлечением был подхвачен другими.

Петрова вышла на сцену и глянула в толпу. На её кротком и, действительно, замученном лице как бы застыло тяжёлое воспоминание. Даже в эту минуту триумфа глаза глядели так же печально, и так же болезненно морщились тонкие брови. Она раскланивалась, медленно отступая вглубь сцены. Все движения её были тихи и скромны, словно движения монахини. Самый голос её, в драматические моменты хватавший за сердце даже «толстокожего» зрителя — такие она умела находить скорбные, звенящие слезами звуки, — этот голос в обыкновенное время был тих и слаб, как у человека с разбитою грудью.

— Браво, браво, Петрова!

Она нерешительно остановилась под этим неумолкаемым гулом рукоплесканий, потом опять шагнула к рампе, и бледная улыбка на мгновение осветила её черты.

«Какие вы все глупые!.. И какие счастливые!..» — как бы говорило это лицо.

Михайлов стоял у самой эстрады и, сдвинув на затылок свою шляпу «котелок», потный и красный, с возбуждённо блестевшими глазами, глядел вверх на Петрову и аплодировал с увлечением… Наверное, во всей публике не было никого, кто бы с таким волнением следил за каждым словом и движением Веры Павловны. Нечаянно Петрова скользнула по лицу Михайлова взглядом. Тотчас её тёмные глаза расширились и словно вспыхнули. Михайлов заметил это и высоко приподнял шляпу.

II

Публика, шумно смеясь и болтая, двигалась с большим трудом по немногим аллеям сада, освещённым разноцветными фонариками. Под навесом спешно разбирали стулья, чтоб очистить место для танцев. В крохотной беседке настраивался жалкий оркестр, готовясь исполнить армянский вальс.

— Петров, Петров идёт, — пробежало в публике.

Это был молодой и симпатичный брюнет, с гладко выбритым лицом (он тоже участвовал в спектакле), одетый хотя и небогато и неряшливо, но имевший, тем не менее, вид барича. Он служил за пятьдесят рублей в одной из частных банкирских контор, но при этом умудрялся всегда участвовать в любительских спектаклях, всегда винтить и жить в своё удовольствие. Театрал он был страстный. Как все любители, и он считал себя большим талантом и с нетерпимостью относился к игре своих собратьев по искусству. Впрочем, он был, действительно, прекрасным комиком как на сцене, так и в жизни. Родом из старой дворянской разорившейся фамилии, он сохранил все врождённые инстинкты и привитые воспитанием замашки барства: его индифферентизм, себялюбие, заносчивость и беспечность. Он имел прекрасные манеры, хорошо говорил по-французски, отлично танцевал, был очень неглуп, хотя нигде не доучился, обладал большим юмором, любил женщин и имел большой успех. Приходя куда-нибудь, он вносил с собой незлобивый смех и искреннее веселье. Немудрено, что его все любили, и все были с ним на ты. Это был какой-то Демокрит — l'homme qui rit[4], смотрящий на жизнь с её казового конца; один из тех счастливцев, которых никто не видит унылыми, которые обладают великой мудростью — жить не задумываясь, наслаждаясь самым процессом жизни, беря от неё все радости, не требуя многого и не задаваясь непосильными задачами.

— Кого я вижу? Серёжа!.. Голубчик!.. Сколько зим!.. Ну, порадовал, могу сказать…

Они обнялись с Михайловым и звучно расцеловались, стоя в проходе, на глазах у всех. Это никого не шокировало. Богородское славится простотой своих нравов.

— А Веру видел?

— Нет ещё…

— Что же ты, братец?.. Она так рада будет! — вдруг лицо его приняло озабоченное выражение, старившее его. — Ну что, Серёжа? Как ты находишь? Верно я понял Дермидонта?

И ухватясь за пуговицу на пальто Михайлова, забывая спросить, как играла жена и другие исполнители, он начал защищать свою точку зрения относительно данного типа. Михайлов горячо заспорил, доказывая, что в игре комика были и шарж и отступления… Они увлеклись и почти кричали, страстно жестикулируя, с таким азартом, как будто от решения их спора зависели жизнь или свобода любого из них.

Они познакомились лет семь тому назад, играя вместе в «Секретаревке» и «Немчиновке». Между ними ничего не было общего, кроме этой страсти к театру, сблизившей их. Если Петров был баричем с головы до ног, то Михайлов был плебеем и по рождению и по натуре, и, как плебей, сам себе пробивший дорогу, он был умён, скрытен, самолюбив, с характером и знал себе цену. Но жизнь его не баловала. Если Петров был Демокритом, homme qui rit, то Михайлов был Гераклитом, homme qui pleure[5]… Театр был страстью Михайлова. Он очень недурно играл и мечтал о сцене, как и Петров.