Дмитрий Быков - Статьи из журнала «Новый мир»

Дмитрий Быков

Статьи из журнала «Новый мир»

Сны Попова

Валерий Попов. Любовь тигра. — СПб.: Советский писатель, 1993. - 368 с.

Каждая новая книга Валерия Попова встречается его давно определившимся читателем с тем нетерпением, с каким после долгой разлуки с собственным отражением подходишь к зеркалу.

Одна из тайн успеха Попова заключается в поразительной точности, с которой выуживает он не замечаемые нами приметы, запахи, тайные недодуманные мысли. Советская и постсоветская жизнь загоняла туда, в общем, достаточно сходные вещи. Именно упоминание одной из таких вещей — случайной ассоциации, полузабытого чувства — обеспечивает Попову безошибочное узнавание «своими». При всей редкой пластичности своей прозы он чуждается томительной описательности: где другие старательно вырисовывают куб, Попов задает его диагональю. Наша жизнь в его прозе не столько присутствует, сколько угадывается. Вечный интерес всякого читателя к собственному подсознанию и есть причина неослабевающего интереса к Попову: он первым фиксирует перемены. Кажущаяся — и вполне нарочитая, игровая — недотепистость его авторского героя только оттеняется жесткой точностью письма, четкой, системной организацией материала и метода.

«Философия счастья», с которой Попов пришел в русскую литературу, напитанную апологией страдания, во многом определяется именно системностью, четкостью мышления, попыткой сформулировать законы в хаосе. Хаос и в новой книге Попова — одно из главных слов-сигналов, символ неумения организовать и обуютить окружающий мир. Среди тотальной сверхтекучести, необязательности, в которую мы волей-неволей погружены, именно это разумное организующее начало само по себе утешительно. «А может — конец и есть: прекращение всех законов, улетание от них?» — в ужасе спрашивает герой Попова в новой повести «Остров рай», и в системе Попова такой вопрос вполне закономерен.

Книга «Любовь тигра», включающая повести и рассказы последних лет, собственно, и есть летопись приложения прежних поповских законов к новой реальности, в которой все прогнозы малоутешительны и, главное, обречены на несбывание. Внешне перед нами прежний Попов: тесто текста густо упихано изюмом точных наблюдений и лихих каламбуров из «записнухи». Проза по-прежнему смонтирована, свинчена из готовых блоков, по ее пространству щедро раскиданы шуточки, словесные игры и припечатывающие определения. Попов по-прежнему формулирует свои законы счастья, благодаря которым герои его ранних книг — «Жизнь удалась», «Южнее, чем прежде», «Новая Шахерезада» — ухитрялись сохранить здравый смысл и радость существования. В том же «Острове рае» Попов уговаривает собеседника, изначально запрограммированного на трагизм существования: «Ну зачем нам этот Шекспир? Там гибнут все. Ты слушай сюда. Первое — понимай каждого, меру его желаний, благородства, — и не перегружай. Второе… голос! Я сам иногда удивляюсь своему голову, особенно по телефону: что — „спасибо, все хорошо!“?.. что он городит? Чего хорошего-то? А потом невольно заслушаюсь: а может, он прав? И последнее: помни — от ада до рая миллиметр, крохотное движение языка. Малейшее движение надо сделать, чтобы плохое в хорошее повернуть». К этому третьему, любимому правилу Попов возвращается всечасно. В превосходной авторской исповеди «Иногда промелькнет» — летописи собственного детства — он ни на секунду не забывает о спасительной функции речи, о преобразующей силе языка: «Да, жизнь загадочна и страшна, но — слегка подчиняема словам. Мостик из слов, сцепленных над хаосом, — единственное наше спасение. Как хорошо жить в уюте — и как страшно за тех, кто не умеет его словами организовать!»

В русской литературной традиции Попов, повторю, странен, почти неуместен именно отсутствием изначальной установки на страдание. Оно не кажется ему ни поводом для уважения к страдальцу, ни пропуском в рай, ни непременным следствием каких-то особенных достоинств. Страдать необязательно — чтобы это понять, Попову понадобилось прожить собственное детство. Многочисленные маски, напяливаемые борцами, страдальцами, снобами, для героя Попова не столько отвратительны, сколько обременительны. Оказывается, и циником быть необязательно! И всеведение напускать на себя — тоже незачем! И вешать на окружающих собственные проблемы, и самому носить их, как ордена, — дурной тон! Разумеется, столь нестандартная позиция долго не позволяла Попову выскочить из амплуа «питерского юмориста», тогда как разборчивый читатель давно уже научился жить «по Попову» — то есть не натыкаться на прутья клетки там, где можно спокойно пройти между ними. Это, разумеется, не отменяет знания обо всех темных, непостижимых, мрачных сторонах жизни — тех областях, в которых не работают четкие и утешительные поповские законы. Некоторые из них — например, «У наших врагов есть свои проблемы» или «Счастье копится где-то, чтобы внезапно обрушиться на тебя» — продолжают работать и в новой книге Попова, даром что в разъехавшейся реальности герой все меньше верит себе.

Существенная сторона мировоззрения Попова — его доверие к жизни. В новом рассказе «Божья помощь», появившемся в периодике три года назад, то же почти детское доверие, надежда на охраняющую руку. Попов движется по миру странником, перед которым, как в детском фильмоскопе, разворачиваются все новые и новые картинки, и герой его прозы доверяет тому, кто эти картинки показывает. Один из коренных приемов такой прозы — отстранение, обновление восприятие привычных вещей. Поэтому в прозе Попова всегда так много пустырей, свалок, пустых пакгаузов — пустынных, таинственных пространств, на которых попадаются странные предметы, изменившие свое назначение.

В ранней повести о детстве «Темная комната», блистательно построенной на цепочках остранений, свалка на окраине города представала столь же таинственной, как Зона в «Пикнике на обочине» Стругацких: островок предметов, назначение которых неясно. В раннем рассказе «Парадиз», прямо перекликающемся с повестью «Остров рай», впервые возникала стержневая поповская тема острова — отдельной, изолированной реальности. Пейзажи островов не похожи на пейзажи материков — там все другое. Эти незнакомые пространства — песчаные пляжи, масличные рощи, пустынные теннисные корты — еще надлежит обживать. Доверчивый странник Попова как раз и намерен их обжить по-своему, раздавая предметам новые имена и новые назначения. Хроникой такого обживания новых неуютных времен становится вся «Любовь тигра».

Разумеется, и в этой новой реальности есть уже знакомые Попову типы, вызывающие отвращение и насмешку. Именно такие хмурые люди, «поющие песни о загубленной жизни», процветают в новых временах, как и в любых: такой Боря-боец, фигура более чем характерная для недавних политических бурь, и Орел безглавый, прямо перекочевавший из города Ю (рассказ Попова «В городе Ю» с поразительной точностью предсказал вымороченную реальность последних лет). Разумеется, все эти типажи претерпели изменения, а некоторых Попов выудил своим безошибочным взглядом впервые — таков мафиозно-всемогущий персонаж из «Любви тигра». Социальная — и отнюдь не самоцельная — точность тут становится следствием разоблачений чисто психологических. В новых обстоятельствах, как и в прежних, во многом им соприродных, на гребне успеха оказывается именно тот, кто самые простые вещи проделывает с максимальным напряжением, кряхтением и муками. Но в поздней прозе Попова заявляет о себе и нечто новое, прежде всего — это истончение, изношенность самого вещества жизни.

Ранняя проза Попова насыщена радостными, вещными, плотными приметами. Тут его пластике было где разгуляться — прикладной акмеизм, упоение деталями: смакование холодного молока, банного пара, мягкой, пристающей к нёбу сосиски. Этого вещества жизни в новых рассказах Попова практически нет. Нет плотского упоения прекрасной реальностью, счастливого сидения в теплой ванне, радостных летаний на катере по воде, бурой от листьев, как заварка. Катер в «Острове рае» скачет по реке без руля и без ветрил, а томительный пейзаж весь прочерчен унылой береговой линией, свободен от прекрасных реалий прежних таких путешествий. Все больше грузовиков, грязных машин, заледенелых дорог, все больше ненавистного Попову холода, поездок неизвестно куда, разговоров с утомительными и мрачными собеседниками. Гротеск его, прежде позволявший легко преодолевать ужас жизни, доводивший его до смешного, одомашненного абсурда, становится все печальней, все отчаянней, и реальность прозы уже распадается, как и все вокруг. Разлезается ее волшебная ткань, утрачивается смысл, прежде так легко и волшебно возникавший из точных догадок, сцеплений, из самого воздуха. Примеры такого распада реальности — превосходные рассказы «Сон, похожий на жизнь» и «Сон, похожий на смерть».