Наталья Семенова - Лабас. Страница 2

Александр Лабас любил повторять, что даже самая страшная реакция не может задавить художника, если он по-настоящему талантлив. «Чтобы выдержать, нужно иметь волю и силы, — говорил он. — От бездарей ничего не останется, а от настоящего искусства людям будет прибыток. От меня останется молодым многое, и многое пойдет им на пользу». Александр Аркадьевич вообще любил заглядывать в будущее — и когда рисовал «Пришельцев далеких планет», и когда начал делать свои записи. В том, что его тексты будут опубликованы, а его искусством будут интересоваться, причем с каждым годом все больше и больше, он ни на минуту не сомневался. Попав на одну из последних лабасовских выставок, Кира Долинина, удивительно тонкий петербургский критик, написала: «Есть художники мощнее, есть мастеровитее, есть именитее, но Лабас, как беззаконная комета, пролетает мимо всех этих иерархий и оседает в пишущейся сегодня новой истории советского искусства отдельной, но очень важной строкой».

«Отдельной, но очень важной строкой» — точнее не скажешь. Всю жизнь Лабас двигался в свободном полете по раз и навсегда выбранной траектории. И ничто не могло заставить его изменить маршрут. Не нужно совершать подвигов, достаточно просто найти силы сохранить себя. Читая дневники художницы Татьяны Мавриной, я наткнулась на такую запись: «Можно сказать: „сегодня фальковская погода“? Пейзаж фальковский? Можно. Значит, он научил видеть. Значит, он вечен, пока земля стоит на месте…» Но ведь и лабасовский пейзаж тоже существует? Значит, и этот художник достоин своего жизнеописания!

Благодарю за поддержку Фонд художника А. А. Лабаса, а также моих друзей и коллег. Огромное спасибо искусствоведу Владимиру Полякову, не раз подсказывавшему мне нужные ходы, а также коллекционеру Александру Кронику и художнику Сергею Егорову за их тонкие замечания и советы. Благодарю также за помощь художников Михаила Язилевича, внука художника М. Аксельрода, и Владимира Янкилевского, поделившихся со мной своими воспоминаниями. Особая благодарность моей школьной подруге Инне Агапьевой, которая вот уже в третий раз своим профессиональным редакторским глазом проходит мои тексты в серии «ЖЗЛ», прежде чем я отважусь представить их на суд издательства.

Вступление

«ТАК ВЫ ЕЩЕ ЖИВЫ?»

До постройки бетонной громады Дома художника на Крымском Валу главные выставочные площадки столицы располагались на улице со странным названием Кузнецкий Мост. Выставиться «на Кузнецком» было вожделенной мечтой каждого члена МОСХа — Московского отделения Союза художников. Центральный выставочный зал «Манеж» предназначался исключительно для всероссийских показов достижений советских художников, тогда как на Кузнецком, 11, устраивали ежегодные весенние и осенние отчетные выставки МОСХа, а в залах на Кузнецком, 20, — небольшие групповые и скромные персональные. С начала 1960-х годов оба зала стали необычайно популярны. Вдруг выяснилось, что отечественная история изобразительного искусства не ограничивается передвижниками и их наследниками из АХРРа[1]. Так, нам, родившимся после войны, открывался первый русский авангард: Лентулов, Павел Кузнецов, Альтман… Послабления, впрочем, были сделаны далеко не для всех. «Проблемных», не сумевших, по мнению идеологического отдела ЦК КПСС, вписаться в соцреализм мастеров, рисковали показывать исключительно вдали от центра. «Классика советского формализма» Тышлера — на Вавилова, Фалька — в зале на Беговой; в 1966 году, чтобы попасть на выставку Фалька, замерзавшая очередь разводила костры.

Короткую хрущевскую оттепель сменил брежневский застой, но реабилитация голуборозовцев, бубновалетовцев, футуристов, конструктивистов и представителей прочих групп, обществ и объединений шла полным ходом. Мастерам русского авангарда посвящали монографии, их картины колесили по свету и время от времени попадали в лучшие музеи мира. Жаль, что большинство из них покинули сей мир, так и не узнав об обрушившейся на них посмертной славе.

Александр Аркадьевич Лабас, находившийся в опале как формалист[2] с середины 1930-х годов, терпеливо ждал, когда о нем вспомнят. В 1966-м, после тридцатилетнего перерыва, его работы появились на групповой выставке. Работ набралось так много, что художникам выделили зал «первой категории» на Кузнецком, 11, за углом здания Строгановского училища на Рождественке, в котором Лабас когда-то учился. Теперь там помещался Архитектурный институт, а улица носила имя Жданова; яростный борец с «безродными космополитами» пришел бы в ужас от выставки, трое из пятерых участников которой были евреями[3].

До первой персональной выставки оставалось еще целых десять лет. Лабас продолжал писать заявления в МОСХ и отсчитывал десятилетия, благо ему, ровеснику века, считать было удобно. Александру Аркадьевичу исполнилось семьдесят. На выставку «Старейшие советские художники о Средней Азии и Кавказе» его не пригласили. Конечно, было обидно, но, как уверяют близкие, он никогда не жаловался. А ведь в Музее Востока «отметились» все его товарищи по цеху: и те, кто в 1910-х годах стремился на Восток за экзотикой, и те, кого в 1930-х направляли в далекие республики в творческие командировки, и те, кого в 1940-х эвакуировали в теплые, но не слишком приветливые к чужакам края. В залах музея, помещавшегося тогда на улице Обуха (ранее и ныне Воронцово Поле), висели работы Петра Кончаловского, у которого Лабас учился во ВХУТЕМАСе; Роберта Фалька, одна из жен которого недолго была женой Лабаса и навсегда осталась матерью его сына; Константина Истомина, вместе с которым молодой Лабас преподавал во ВХУТЕМАСе, а также соседей по вхутемасовскому дому — Александра Древина, расстрелянного в 1937 году, и его вдовы Надежды Удальцовой, медленно, но верно превращавшихся в классиков Павла Кузнецова и Аристарха Лентулова.

Из поколения родившихся на рубеже веков к тому времени почти никого не осталось в живых: последним из этой плеяды в 1968 году скончался Павел Кузнецов. Даже из первых вхутемасовцев к концу 1970-х здравствовали лишь двое — Лабас и Лучишкин. Неудивительно, что лабасовский сосед по даче был поражен, встретив у калитки автора знаменитых картин, источавших неподдельный восторг перед наступающей эрой всеобщего счастья. Пожилой мужчина в белой летней шляпе оказался тем самым художником, кто в далеких 1920-х годах писал аэропланы, дирижабли и парады.

— Простите, мне сказали, что здесь живет художник Лабас.

— Рад познакомиться. Лабас — это я.

— Так вы еще живы? — невольно вырвалось у молодого человека.

Похожее случилось с молодым Иосифом Бродским, привезенным приятелем на дачу к Ахматовой в Комарово. «Я приезжал туда два или три раза, толком не понимая еще, что происходит. Для меня это был скорее выезд за город, чем встреча с великим поэтом, — вспоминал потом Бродский. — Но однажды, когда я вечером возвращался от нее в поезде один, мне припомнились какие-то строчки ее стихов, и внезапно завеса спала. Я осознал, с кем я имею дело».

Ахматову не печатали почти 30 лет. До первого сборника, в котором были собраны стихи и проза, Анна Андреевна не дожила. Небольшой черный томик (лично мне он был куплен итальянскими друзьями-славистами в «Березке» — иначе как на валюту достать книгу было нельзя) вышел в 1976 году. В том же году на Кузнецком, 20, состоялась персональная выставка Александра Лабаса. Успех был невероятный: более тысячи посетителей в день. Кто-то слышал о существовании художника, некоторые видели его работы. Теперь же перед ними открылся совершенно новый, незнакомый мир. Иначе как вторым рождением назвать это было нельзя. Можно лишь догадываться, какие чувства переполняли самого Лабаса. Племянница вспоминает, как дядя вырезал из газет и журналов статьи и заметки о выставке и по многу раз перечитывал, подчеркивая отдельные фразы красным карандашом. Было видно, как он при этом волновался: даже ему, так уверенному в своем таланте и значительности, общественное признание было необходимо.

Искусствовед Василий Ракитин, общавшийся с Лабасом последние 20 лет его жизни, говорил, что Александр Аркадьевич считал себя великим художником. «Когда мною будут заниматься, в чем я не сомневаюсь, откроется многое…» — записал Александр Лабас в год своего восьмидесятилетия (курсив мой. — Н. С). Как всякого истинного художника, его, конечно же, мучили сомнения, но единственное, в чем он никогда не сомневался, так это в своем предназначении и правильности избранного метода. Ван Гог однажды признался: «Создавая картины, я стараюсь жить, ни о чем другом не задумываясь. Я нужен миру лишь постольку, поскольку должен рассчитаться со своим долгом и выполнить свою задачу… В благодарность за это я оставлю о себе память — в виде рисунков или картин…»