Дмитрий Быков - Пушкин как наш Христос

Дмитрий Быков

Пушкин как наш Христос

Я никогда еще не приступал к предмету изложения с такой робостью, поскольку тема звучит уж очень кощунственно. Страхом любого исследователя именно перед кощунственностью формулировки можно объяснить ее сравнительную малоизученность. Здесь можно, пожалуй, сослаться на одного Борхеса, который, и то чрезвычайно осторожно, намекнул, что в мировой литературе существуют всего три сюжета, точнее, он выделил четыре, но заметил, что один из них, в сущности, вариация другого. Два сюжета известны нам из литературы ветхозаветной и дохристианской – это сюжет о странствиях хитреца и об осаде города; в основании каждой сколько-нибудь значительной культуры эти два сюжета лежат обязательно. Иногда они существуют отдельно друг от друга, как «Илиада» и «Одиссея», иногда сливаются в один, как в случае Сервантеса, когда Санчо Панса – это странствующий хитрец, а Дон Кихот – вечно воюющий рыцарь. Иногда происходят с запозданием и в обратном порядке, как, например, в русской литературе, где странствия хитреца, чичиковские странствия, явно ориентированные на «Одиссею», предшествуют русской «Илиаде», написанной с огромным опозданием и называемой «Война и мир».

А вот дальше приходит сюжет новозаветный. Сюжет, который, называется у Борхеса «самоубийством бога». К сожалению, до сих пор ни в структурализме, ни тем более в любой другой литературной школе толком не разработан этот христологический сюжет, хотя на его существование с очень ранних пор намекали самые разные авторы.

Еще Лессинг заметил, что в истории Сократа есть уже все элементы истории Христа: круг учеников, предание себя на смерть, абсолютное бескорыстие, учение идеалистическое, учение притом, безусловно, о свободе. В сущности, Христос стал такой фигурой номер один, что не отменяет величия других христологических фигур в истории, а их довольно много, как это ни странно… Я прошу вас не слишком серьезно относиться ко всему говоримому, а воспринять это с некоторой долей литературоведческой рефлексии. В конце концов, Библия тоже художественный текст, подлежащий формальному анализу.

Христос стал фигурой номер один по аналогии с классическим анекдотом, когда встречаются пастор и раввин и раввин с гордостью говорит: «Вот если Вам очень повезет, падре, каков может быть венец Вашей карьеры?» – «Я могу стать кардиналом». – «А если ОЧЕНЬ повезет?» – «Могу стать папой». – «Но Богом Вы стать не можете?» – «Нет, Богом не могу». – «А вот наш все-таки пробился!» Это совершенно справедливая точка зрения. И, строго говоря, воскресение Христа – это единственное, по сути дела, отличие главной христианской концепции от всех остальных христологических мифов, которые в мире существуют. И с большой долей вероятности можно утверждать, что у Христа действительно получилось.

В основании почти каждой большой мировой культуры лежит миф о самоубийстве Бога. Некоторые такие мифы проследил сам Борхес, в частности, изучая историю Скандинавии и скандинавскую мифологию. Можно и у итальянцев проследить такую фигуру. Это фигура довольно очевидная, которая, кстати говоря, продолжает и копирует в некотором смысле основные этапы эволюции Христа, – это, разумеется, Данте, фигура изгнанническая, которая спускается в ад и, кроме того, выполняет еще одну важнейшую функцию – мы прекрасно понимаем, что фигура христианского типа никогда не свидетельствует сама о себе. За ней всегда есть некто, пославший ее, на которого она всегда и ссылается. В случае Данте это Вергилий, на которого он ссылается прямо и который есть транслятор великих доблестей Рима, как бы непосредственный мотив преемственности вводится здесь сразу же.

То, что фигура христианского плана никогда не может ссылаться на себя как на источник собственного учения, происходит не только потому, что ей нужна какая-то высшая небесная легитимация, а потому что это всегда очень скромная фигура, которая всегда вполне намеренно и сознательно переводит главный свет на стоящего за ней. И вот в этом главное отличие христианства от сектанства. Потому что вождь любой секты всегда есть фигура центропупическая, и в этом именно залог гибели этой секты. Тогда как основатель культуры – фигура по-настоящему божественная, всегда переводит свет на того, кто стоит за ним. И, естественно, в случае Пушкина мы наблюдаем точно такой же перевод. И Бог-Отец в случае Пушкина вполне очевиден – это тот самый Петр Великий, который и принес нам божественного младенца. Уж потом от этого божественного младенца, что очень важно – пришедшего из колыбели человечества, из самого Чада, – он как раз и ведет род русской поэзии.

Но самое интересно: там, откуда, собственно, и вышел пушкинский миф и пушкинские корни, где-то далеко, на границе Чада, где, по всей видимости, по современным данным, и жил когда-то первые 11 лет своей жизни маленький Абрагам Ганнибал, – вот там занятия поэзией считаются чрезвычайно престижными, более того, мужчина, не умеющий сложить песни, там считается таким же ничтожеством, как у нас, допустим, мужчина, не умеющий плавать. И Пушкин, конечно, носитель этой высшей воинской добродетели. Более того, в этом таинственном султанате Логон, там именно воин считается главной поэтической фигурой, и, более того, если воин не может спеть песнь о своей победе, победа тем самым совершенно обесценивается.

Поскольку очень долго бытовал миф об эфиопском происхождении Пушкина, миф, ни на чем не основанный, опровергнутый только в ХХ веке, его корни принято было искать в Эритрее. Но именно потом, когда, наконец, делегация от Пушкинского Дома добралась до Логона, мы узнали многие корни, многие причины пушкинского отношения к своей лире, его абсолютно героического, в некотором смысле самурайского отношения к поэзии. Там, где боевые слоны до сих пор существенный вид транспорта, там спеть о победе, может быть, даже более важная вещь, чем победить.

Если говорить уж совсем серьезно и проводить вот эти структуралистские аналогии с пушкинским мифом, можно заметить одну совершенно феноменальную вещь. Пушкин, безусловно, создал нравственное учение, как создал его и Алигьеридля итальянцев, как создал его Христос для всей европейской культуры. Но нравственное учение Пушкина находится в удивительной гармонии с его жизнью и в удивительном разладе с традиционными, навязанными нам представлениями о морали. Мне кажется, что самая высокая и самая гордая в каком-то смысле задача пушкинистики – это прочитать нравственные заповеди Пушкина, попытаться вывести ту настоящую русскую религию, которая у нас, по большому счету, заменена литературой. Ведь совершенно очевидно, что русская литература, корпус ее текстов – это и есть наша русская Библия. Сказать, что эта Библия учит исключительно добру или, Боже упаси, правильному поведению, было бы совершенно неправильно. Но тем не менее определенные моральные запреты, очень своеобразные, очень нестандартные на фоне любых традиционных этических учений, там содержатся, и, более того, тот, кто соблюдает этот пушкинский нравственный кодекс, тот в России чувствует себя прекрасно, тому и уезжать никуда не надо. Он может, конечно, под небом сумрачной России вечно вздыхать о своей далекой Африке, но тем не менее ему здесь хорошо. Правила жизни пушкинские – это правила такой жизни, чтобы в России было хорошо, чтобы страна была наша, а не эта.

Пушкин оставил нам удивительно точный нравственный свод, который полностью вмещается в шесть строчек:

Душа моя Павел,

(обращается он к сыну своего друга Вяземского)

Держись моих правил:Люби то-то, то-то,Не делай того-то.Кажись, это ясно.Прощай, мой прекрасный.

Здесь есть уже как минимум две существенные нравственные заповеди. Пушкин нигде не говорит: делай так-то. Кодекс поведения в России может быть определен только, так сказать, апофатически – нет обязательных вещей, которые надо делать, но есть вещи, делать которые ни в коем случае нельзя. И на самом деле это и есть главное определение интеллигенции. Интеллигент – это не тот человек, который делает то-то, то-то и то-то, это человек, который не делает нескольких очень простых вещей, но их он не делает никогда. Он не предает себя, свои принципы, ближнего. Он не ходит к власти на поклон и отстаивает право разговаривать с ней на равных, что есть его главная заповедь. И, наконец, он не руководствуется в своем поведении прагматическими соображениями. Все это чрезвычайно ясно и легко вытекает из пушкинской судьбы.

«Люби то-то, то-то» – это тоже непременно нужно, потому что если мы не будем чего-нибудь любить, все наши дела и поползновения ничего не стоят. Можно любить водку, можно любить женщину, можно любить даже карточную игру, но надо любить обязательно и очень сильно, без этого ничто не имеет смысла.