Николай Никонов - След рыси

Николай Никонов

След рыси

Публицистическая поэма

Рисунки Н. Мооса

III. Вырубка

Плакала Саша...

Некрасов

Пила рычала и стрекотала, яростно ныла, вгрызаясь в дерево и увязая в нем. Вековая мачта сосны, упертая в облако, тряслась — еще живая — от комля до вершины, противилась нахрапу пилы, но пила, приотдохнув, грызла и грызла, подергивалась, и вот что-то в теле сосны не выдержало, хрустнуло — пила перешла сердцевину дерева — и враз оно смертвело, закаменело, перестало дрожать и закачалось с немой угрозой, готовое вот-вот свалиться. Мужик рывками яростно дергал заседающую пилу, она смолкла, мужик отскочил, пятился, терял шапку, напряженно моргал-смотрел, как сосна, уже обреченно, тронулась вершиной от облака к земле, медленно-тихо и все убыстряясь, угадывая что-то, может быть, свое место, а потом, угадав, понеслась вершиной и рухнула с буревым гулом, сминая подрост и поросль, взыграв напоследок тяжелым комлем. Комель дрогнул еще, дерево улеглось поудобнее. И все стихло, а лучше сказать, показалось, что стихло, потому что во всем лесу кругом верещали и рокотали пилы, дятлами тюкали сучкорезы и топоры, перерубая и отсекая, и все слышался, слышался этот буревой гул, возбужденно перекликались голоса, как бывает на дележе и дуване, и остро пахло спиленным деревом, хвойным горячим дымом, содранной корой, сочной заболонью — вообще всем, чем пахнет всегда на порубях и сечах, где хвоя еще совсем свежа, вершины веют синевой и высотой, листья не завяли или только начали вянуть, торцы и сучья источают живые ароматы и слезы, а деревья лежат, как порубленные богатыри, размахнув сучья, подставив грудь небу, точно ждут еще чего-то, какой-то еще доли и судьбы...

Лес исчезал. И на удивление осветлевшем месте, раздавшемся как после снесенного строения, одиноко торчали под широким ровным осенним небом согнутые тонкие березы, ломаный тощий молодняк и ободранные осины.

Гул лесоповала уходил вдаль, двигался дальше, широко разваливал, сметал этот лес, еще неделю назад мудро синий и нетронутый. Лесу не дано предчувствовать свою обреченность, он всегда жив вечным обновлением и восстановленьем, падает ли дерево, отжив свой срок, встает на его месте новая поросль, и новое дерево щедро сыплет семя, и нет праха, есть только жизнь, вечный круговорот обновления — пока светит солнце, идут дожди, чередуются весны. Тянутся ветви к солнцу, ловят и щедрый, и скупой луч листья, а корни терпеливо уходят вглубь, поят и кормят венцы и вершины. Нет гибели здесь, есть вечное возрождение. И не потому ли так тянется к лесу, к лесному лону, как к матери и к утешению, к надежде и защите и к мудрости, всякий, потерявший голову, запутавшийся в сомнениях и невзгодах. Живет в лесу зверь, летит к лесу птица. Вечен лес, как вечна природа, и даже безжалостный лесной пожар переносит он, как древние мужи-стоики, не шелохнувшись, не выдавая мучений, весь расцвеченный алым, желтым, красным и голубым огнем и все-таки будто ясно чувствующий себя сильнее огня и всей этой муки обращения в пепел, помня о своем возрождении...

Гибель леса больше всего переживают те, кто обитал в нем, кто не мог и не может без него, как не может и человек без крова и пищи. На что уж, кажется, легко птицам— взял да перелетел, или зверю,— чего там! Переселился... Но опять вернемся к человеку, вспомним: не каждый укореняется на новом месте и на чужой земле, не всяк способен с легкой душой порхать от города к городу, от дома к дому... Есть горькое, как остылый дым, слово чужбина, и есть истинное светлое и святое понятие свой дом, свой лес, своя вода, свое болотце, куст, ветка-развилка, своя вершинка своей ели, где было твое гнездо, откуда и пелось на зорях и закатах, гляделось на дали и звезды с истинным как будто пониманием их значения, с пониманием и своей сути. Как знать, не труднее ли переселяться животным, не ценою ли жизни платят они за исчезнувший лес? За тысячи верст улетает в теплую сторону зарянка — за тысячи верст возвращается не куда-нибудь — к своему месту. И так же летит скворец, жаворонок и дрозд. Бежит зверь, насильственно уведенный, вырвавшийся из клетки. Все к дому своему, к своему углу и своему небу... Сколь сладко понятие ОТЧИНА для каждого лишенного ее и заблудившегося на пути к ней:..

Задумаемся еще: как быть тем, кто не может ни идти, ни лететь, кто навсегда лишился единственно нужной для жизни тени, скользящего света, защиты от ветра. Как знать, не плачут ли, не ждут ли последней отчаянной надеждой все эги папоротники, грибы, грушанки, орхидеи-гнездовки, жесткая брусника и робкая кисличка и другая-иная трава-мурава со всей живностью, обитающей в ней, до жучков и до мошек, до самой невидно-неслыханной мелочи, которая, однако, совсем не зря должна быть рождена на свет, зачем-то живет и существует тысячелетия и даже от тех идет непонятно удаленных времен, когда Земля была еще горяча, как только что испеченный пирог, Солнце быстрее бегало по иного цвета небу, и все сотрясалось в неистовстве вихрей и гроз, и все было еще не так, как привычно нам, поздним, но не первым властителям этой Земли...

На другую неделю здесь уже хозяйничали тракторы. Рыча и постреливая голубым дымком, они тащили стволы к дороге, волокли их, уже оголенные, без сучьев и как бы вытянувшиеся оттого, не деревья уже -— хлысты...

Бегали по вырубке, сновали и суетились потные веселые мужики в распахнутых ватниках, в расстегнутых рубахах, подъезжали с утробным ревом грузовики, лязгали освобожденные штанги прицепов. Лес накатывали дружно (себе ведь и без денег!), слышалось: «И-эх-ма-а... Вззя-ли... А... Ищщо... взяли... Эх, мать... Пошла-а! Пошла, ребята...» Нагрузив, стукали хозяйственно в меднотелые бронзовые н охристые бревна... «Хороша лесина! Звон звоном!» И заковывались цепи, завязывались тросы, удовлетворенно захлопывались двери. Взрыкивая, взревывал мотор, до того лишь приглушенно-сыто, равномерно урчавший. И уже совсем без дороги, вспарывая дерн, давя и пластая ненужный молодняк, колесили по вырубке, зацепив пару-тройку бревен пьяные трактористы из соседнего колхоза — эти не рубили, так брали, не откажешь — механизаторы... Механизатор сейчас самый первый человек иа безлошадном селе, попробуй без него обойдись... И еще везли, еще грузили, тащили, подтягивали, наматывали, крутили тросами и проволокой, грудили у дороги в кучу и штабеля красные в охру, с медным звоном, серые, белые в голубизну, серебристые, зеленокрылые, пахнущие горьким соком и запасенной на века силой-солнцем, чудовищные — не в обхват — и прогонисто-ровные стволы и бревна: сосна, ель, береза, осина. Сосны с елью больше всего... И уже обозначились трассы, потянулись все вдаль и вдаль, ушли за горизонт, казалось, до самого Байкала, а может, и дальше, до океана, до самого предела и края Земли...

Распахнутый трассами, расчесанный просеками, размеженный дорогами оставался не лес уже, что-то другое, безраздельно обреченное. Такие остатки леса сохраняются у пригородных зон по окраинам и вблизи человеческого сельбища. Стоят в таких местах ровно бы сосны и вроде бы березы, но лесная трава уже путается под ними с крапивой и с лебедой и совсем исчезает — остается один только желтый хвойный опад на протоптанных во всех направлениях стежках. Запустение-уныние в таком бездельном, нежилом, прохожем лесу, и знаешь уже, глядя на него, на сухие и лысые макушки — нет ему никакого будущего. Может статься, правда, объявят его парком, наставят скамеек и гипсовых спортсменок, воздвигнут в прогалинах лодки-качели и базарно раскрашенную карусель, оглушат тягостной радиомузыкой из развешанных по тем же соснам алюминиевых кастрюль и заставят доживать так. А вернее всего, просто обстроят этот лес многоэтажьем, и будет он кругом в коробках домов обращаться в подобие вкопанных бревен, будут сушиться там на веревках простыни и штаны, будет с утра до полуночи крик, осколки бутылок и лампочек, а по вечерам сюда станет слетаться окрестное воронье...

Пишут вот всезнающие, всеведущие и всевидящие корреспонденты: где-то под Москвой, в Финляндии ли, в Швеции, в Литве, а может, и в Сибири, есть города и городки, построенные прямо в лесу, и не срублено там лишнего дерева, ветка кедров заглядывают на балконы, лес подступает к лоджиям, поют зяблики у раскрытых окон, напрочь запрещено орущее радио, белки спускаются за орешком на руки, цветы цветут, не зная про букеты, и подосиновики лезут, просятся в руки у самых подъездов. Ах, города в Сибири и в Финляндии. Неужто другие люди живут там? Неужто со временем везде будет так? Один скажет: хорошо, другой скажет: хорошо бы, а третий скажет: возможно ли?

О, критик мой, защитник всего творящегося на Земле. Не говори, что лес нужен народному хозяйству и что без леса и вы, мол, автор, не живете, пьете-едите за столом, работаете сидя в кресле, деревом топите свою дачную печку, полированным древом обставляете квартиру... О том ли речь! О глупости и о бездумье речь, о небережении и небрежении речь, о том, что много имеем, и плохо, что много, а было б мало — сами собой родились бы тогда бережение и расчет, пришли вместе с ними рачительность и осторожность, родились бы от них совесть, строгость и мудрость. Уж не в малых ли странах, у маленьких трудолюбивых народов надо учиться, там, где землю отвоевывают у моря, вычерпывая его даже и ведром, там, где землю в корзинах несут на бесплодный камень и творят на камне колосящееся поле.