Гор Видал - Сотворение мира

Гор Видал

Сотворение мира

Посвящается

Томасу Прайору Гору (1870–1949)

Предисловие автора

Люди V в. до н. э. Индией называли персидскую провинцию на реке Инд, а государство Цинь было всего лишь одним из множества воюющих между собой княжеств на территории современного Китая[1]. Ради ясности я использовал в книге название Индия не только для обозначения долины Ганга, но и тех стран, которым теперь нравится называть себя Пакистан и Бангладеш. Название Китай я использую для описания государств, находящихся в данный период между реками Хуанхэ и Янцзы. По мере возможности я пользовался современными названиями и именами. Средиземное море, например, или Конфуций; с другой стороны, многострадальный Афганистан и не менее многострадальный Иран я предпочитаю называть их древними названиями Бактрия и Персия.

Для обозначения расстояний я использовал принятые нынче мили. Что касается дат, то повествователь старается соотносить их со временем, когда он начал диктовать свой ответ на выступление Геродота (еще не получившего почетного титула «отец истории»), — будем считать, что случилось это вечером 20 декабря 445 г. до н. э.

КНИГА I

ГЕРОДОТ УСТРАИВАЕТ ЧТЕНИЕ В АФИНСКОМ ОДЕОНЕ

1

Я слепой. Но не глухой. Из-за этакой неполноты моего несчастья мне пришлось вчера шесть часов кряду слушать одного самозваного историка, чьи описания событий, которые афинянам нравится называть Персидскими войнами, столь абсурдны, что будь я помоложе и не столь стеснен в своих поступках, то поднялся бы со своего места и устроил скандал на все Афины вместо ожидаемого от меня ответа.

Правду о Греческих войнах знаю я, а не он. Ему-то откуда знать? Откуда греку знать правду? А я большую часть жизни провел при персидском дворе и даже теперь, на семьдесят пятом году своего пребывания на земле, все еще служу Великому Царю, как служил его отцу — моему дорогому другу Ксерксу, а до того его героическому отцу, даже среди греков известному как Дарий Великий.

Когда мучительное чтение закончилось — у нашего «историка» очень тусклый и монотонный голос, а жесткий дорический акцент делает его вовсе малопривлекательным, — мой восемнадцатилетний племянник Демокрит поинтересовался, не хочу ли я остаться и поговорить с этим человеком, злословящим против Персии.

— Это не было бы лишним, — заключил он свою речь. — Все на тебя смотрят. Они знают, что персидского посла подобное чтение должно немало разозлить.

Здесь, в Афинах, Демокрит изучает философию. Это значит, что он обожает всяческие споры. Запиши, запиши, Демокрит. В конце концов, это по твоей просьбе я диктую отчет, как и почему начались Греческие войны. Упомяну я в нем всех — в том числе и тебя. Так на чем я остановился? Ах да, Одеон.

Я улыбнулся проницательной улыбкой слепого, как некий поэт охарактеризовал улыбку тех, кто не может видеть. Нельзя сказать, что сам я, пока был зрячим, уделял много внимания слепым. Да разве и мог я предполагать, что доживу до старости, а тем более до слепоты, постигшей меня три года назад, когда сетчатку затянула белая пелена и все для меня погрузилось во мрак.

Последнее, что я видел, — это смутные черты собственного лица в полированном серебряном зеркале. Произошло это в Сузах, во дворце Великого Царя. Сначала я подумал, что комната заполняется дымом. Но время было летнее — очаг не разжигают. Еще мгновение я продолжал различать себя в зеркале, но потом и я сам, и что бы то ни было другое навсегда исчезло во тьме.

В Египте врачи делают операцию и снимают эту пелену, но я слишком стар для путешествия в Египет. Кроме того, я уже достаточно повидал. Разве не я смотрел на священный огонь — олицетворение Ахурамазды, Мудрого Господа? Я видел Персию, и Индию, и далекий Китай. Ни один из ныне живущих столько не путешествовал.

Я отвлекся. У стариков всегда так. Мой дед в свои семьдесят пять мог говорить часами, поминутно перескакивая с одной темы на другую. Речь его была совершенно бессвязной. Но моим дедом был Зороастр, пророк Истины; и подобно Единому Богу, которому служил, он держал в уме одновременно все грани сущего. В результате — речи его крайне воодушевляли, если удавалось понять, о чем он говорит.

Демокрит хочет записать, что случилось, когда мы вышли из Одеона. Прекрасно. Его же пальцы и устанут. Голос мне не изменяет, как и память… По крайней мере, вчерашнее я еще помню.

Когда Геродот из Галикарнаса закончил свое описание поражения персов при Саламине тридцать четыре года назад, раздались оглушительные хлопки. Между прочим, акустика в Одеоне ужасная. Очевидно, не я один считаю новый музыкальный зал не слишком удачным. Даже лишенные музыкального слуха афиняне понимают, что в их драгоценном Одеоне что-то не так. Его недавно соорудили в невиданно короткий срок по приказу Перикла, оплатившего все деньгами, выделенными ему другими городами на оборону Афин. Это не что иное, как каменная копия шатра Великого Царя. Шатер этот попал в руки грекам во время поражения персов в последнюю греческую кампанию. Греки сначала подчеркнут свое презрение к нам, а потом нам же подражают.

Когда Демокрит вывел меня в вестибюль этого музыкального зала, со всех сторон послышалось:

— Посол! Персидский посол!

Гортанные звуки их речи поражали меня, как черепки, на которых афиняне время от времени пишут имена тех, кому случается обидеть сограждан или кто просто надоел. Получивший наибольшее число голосов на этих выборах — или, точнее, «отбраковке» — на десять лет изгоняется из города. Счастливец.

Вот некоторые из замечаний, что я расслышал по пути к выходу:

— Готов поспорить, не очень-то ему понравилось услышанное!

— Он ведь брат Ксеркса?

— Нет, он маг.

— Это еще что такое?

— Персидский жрец. Они едят змей и собак.

— И вступают в кровосмесительную связь со своими сестрами, матерями и дочерьми.

— А с братьями, отцами, сыновьями?

— Главкон, опомнись!

— Маги всегда слепые. Так положено. А это его внук?

— Нет. Любовник.

— Вряд ли. Персы не такие, как мы.

— Да. Они проигрывают сражения. А мы нет.

— Тебе-то откуда знать? Ты еще не родился, когда мы загнали Ксеркса обратно в Азию.

— А мальчишка смазливый.

— Он грек. Так принято. Варваров для этого не берут.

— Он из Абдеры. Внук Мегакреона.

— Мидофила! Подонка земли!

— Богатого подонка. Мегакреону принадлежит половина серебряных рудников во Фракии.

У меня осталось два относительно хорошо сохранившихся чувства — осязание и обоняние, так вот, ничего, кроме жилистой руки Демокрита, которую крепко сжимал в своей, я не осязал. Но вот запахи, о! Летом афиняне не слишком часто моются. Зимой — а на этой неделе самый короткий в году день — зимой они не моются вообще, а их пища состоит только из лука и вяленой рыбы, запасенной еще с гомеровских времен.

Меня толкали, дышали в лицо, оскорбляли. Как посол Великого Царя, я, конечно, сознаю, что положение мое в Афинах не только опасно, но и в высшей степени двусмысленно. Опасно, потому что в любой момент этот непостоянный народ может запросто созвать свое собрание, где каждый гражданин мужского пола имеет право не только высказать свое мнение, но, хуже того, еще и проголосовать. Выслушав одного из множества продажных невменяемых городских демагогов, граждане могут расторгнуть священный договор, как это уже случилось четырнадцать лет назад, когда они послали экспедицию для завоевания персидской провинции Египет. Экспедиция окончилась полным провалом. Эта авантюра оказалась вдвойне постыдной, поскольку шестнадцать лет назад в Сузы прибыло афинское посольство с наказом заключить с Персией вечный мир. Возглавлял его Каллий, богатейший из афинян. Договор был составлен по всем правилам. Афины признавали суверенитет Великого Царя над греческими городами в Малой Азии. Взамен Великий Царь согласился держать персидский флот вдали от Эгейского моря и так далее и тому подобное. Договор был длинный. Часто думаю, что во время составления этого договора я и повредил себе глаза. Определенно, белая пелена опустилась на них в те месяцы переговоров, когда мне приходилось перечитывать каждое слово, написанное чиновниками.

После разгрома греков в Египте в Сузы прибыло новое посольство. Великий Царь был великолепен. Он словно и не заметил, что афиняне, вторгшись в нашу провинцию, нарушили договор. Он только тепло отозвался о своей дружбе со Спартой. Афиняне пришли в ужас. Они боялись Спарты, и правильно делали. Через несколько дней сошлись на том, что соглашение, не соблюдавшееся ни той ни другой стороной, снова вступает в силу, а в доказательство доверия к своим афинским рабам — так Великий Царь назвал их — он посылает в Афины Кира Спитаму, ближайшего друга и наперсника своего отца Ксеркса, то есть меня.