Андрей Добров - Басурманка

Басурманка

Борис Годунов вступает в игру

Андрей Добров

© Андрей Добров, 2016

Корректор Андрей Добров

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Глава 1.Мертвая татарка

Халат задрался, открывая полосатые шаровары. Рот молодой татарки был широко открыт, глаза выкачены, платок на голове почернел от крови.

В такой вот последний ясный денек бабьего лета сидеть в сырой темной мертвецкой и смотреть на мертвячку!

– Ну, показывай, – попросил Хитрой.

Мертвецкий старшой Нил Сорока принес факел и воткнул его между бревен – там, где выкрошился мох.

– Гляди, Хитрой! Мне ее сегодня утром принесли из Кадашей. Местные оболдуи в кустах нашли. Вот, видишь, – старшой присел, двумя руками бережно поднял голову мертвой, – кто-то ей башку проломил.

– Господи, помилуй, – ответил Мануйла, перекладывая трость из правой руки в левую и крестясь, – Обычное, между нами говоря, теперь дело на Москве. Снасильничали, небось, да и по голове прихватили. Им все равно – басурманка, православная – как кабак на Балчуге открыли, так народ совсем оскотинился.

– Не, – возразил старшой, – не снасильничали. Тут такое дело – почему я тебя позвал… Глянь сюда.

Старшой жестом подозвал помощника. Тот еще выше задрал татарке халат, а Нил стянул с нее шаровары, обнажив пах и белые ноги.

– Ого! – удивился сыщик, – да ведь эта баба – мужик!

– Не просто мужик, – удовлетворенно ответил старшой, – басурман. Обрезанный.

– Ну да, – покивал Мануйла Хитрой, – агарянин, как есть.

– Татарва, – гнул свое Нил.

– Да прикрой ты его! – сказал сыщик, кривясь, – я уж насмотрелся. Лицо ему умой и оставь – пусть дня два-три полежит. Может, родственников отыщем. Где, говоришь, его нашли?

– В Кадашах, на окраине. Смотри дальше.

Нил откинул платок, затвердевший от крови. Вместо черных кос открылась бритая голова со страшным проломом, в котором желтели осколки черепа.

– Голову ему пробили. Но тут вот… видишь? – Нил снова приподнял голову мертвеца и Мануйла нагнулся к нему. На плохо выбритом черепе застыла кровь, – Смотри. Сначала кровь текла сюда, к затылку. А потом – обратно, ко лбу. Что это значит?

– Что?

Мануйла заинтересовался по-настоящему. Он ждал, что скажет старшой. Нил Сорока в свое время гремел по всей Москве и по уделам – пока за что-то не провинился, да так, что из Разбойного его поперли, и дальше мертвецкой не пускали.

– Лет восемь тому назад, прямо на чистый четверг, нашли мы одного мертвяка. Худой такой мужичонка, помню, в одной рубашке на снегу валялся… Лежал он аккурат у ворот одного двора по Рождественскому переулку. Ну, понятно, начали с соседей – кто чего видел. Водили их к мертвецу – кто узнает… Узнали. Говорят – калачник с Кулишек. Видели, как он ссорился с хозяином того дома, подле которого лежал. А хозяин тоже – калачник. Сначала я подумал, может они чего не поделили? Может место торговое, может еще чего. И один другого завалил. Ну, конечно хозяина двора – в пыточную. Нынешний пыточник Лобан тогда еще только из подмастерьев вышел, но уже считалось – далеко пойдет. Взялся за дело споро, а калачник – в отказ. Так бы и запытал до смерти. Но тут Великий Пост начался, и от греха просто упекли до времени на губу. А на вторую неделю поста нашли другого свидетеля. Пьянчуга он был, и вместе с покойным в масленицу надирался у того дома. И пьянчуга этот указал на своего соседа, который при нем убил, а потом тело перетащил – чтобы на него не подумали.

– И что ты мне это рассказываешь? – спросил Мануйла.

– Вот там тоже – кровь сначала текла в одну сторону, а потом – в другую. Так что твоего татарина сначала убили, но лежал он недолго – крови натекло чуть-чуть. Вот тут видишь? А потом его перевернули. Или переложили.

Нил сполоснул руки в черной от сырости бадье и тщательно вытер их серым полотенцем.

– Кстати, калачник тот из тюрьмы вышел, да дома застал свою жену с немцем. Взял топор и зарубил обоих. Так что снова к нам попал.

– И что?

– Да сгинул где-то. Давно было. Не помню.

Мануйла и Сорока вышли из мертвецкой. Береза, стоявшая во дворе, трепетала желтыми осенними листочками, сквозь которые ясно голубело небо, стая грачей беседовала на крыше, воздух густо пах прелой листвой и дымом – москвичи жгли кучи опавших листьев.

– Последние деньки тепло, – сказал Мануйла.

– Это хорошо, что последние, – отозвался Сорока, – А то у нас лед почти весь истаял. Скоро мертвяки завоняют. Прямо хоть со своего ледника тащи.

Мануйла вздохнул, подал Нилу руку на прощанье и пошел к своему коню, помахивая тростью, взбивая кованым кончиком сухую осеннюю пыль.

Уж, казалось бы – не ему любить этот город, не человеку его рода, его воспитания, его крови. Но что тут поделаешь – хорошо он чувствовал себя на Москве, легко и привычно. Давно бы уж съехал он с Лубянки, где десятилетиями тлела гордость псковская и новгородская, пересаженная на московскую землю, но жаль было бросать отцовский дом. Да и на Лубянке гордость псковская раздувалась втихую только стариками – скоро они все перемрут, а дети их и внуки даже и не будут вспоминать злости на Москву, ставшую их новым домом.

Отец рассказывал, что много лет назад Великое княжество Литовское было вторым по величине и силе центром русской земли и успешно спорило с Москвой. С Новгородом и Псковом у литваков были особые отношения – новгородцы хорошо помнили, как литовский князь Довмонт защитил Новгород. Потому, говорил отец, Москва всегда смотрела на Новгород и Псков как потенциальных перебежчиков. На Москве литовским князьям часто припоминали глупость их князя Остея, который открыл Тохтамышу ворота Москвы, хотя и взялся защитить город в отсутствие Дмитрия Донского.

Три великих московских князя – дед Иван, отец Василий, да и сам Иван Васильевич держали Новгород со Псковом в ежовых рукавицах. Время от времени переселяли тамошних людей в Москву, а на их землях сажали своих бывших холопов – так они надеялись вырастить на северо-западных вольных землях твердых сторонников.

Отца Мануйлы со всей семьей перегнали в Москву из Пскова еще по приказу Василия Ивановича. Тот, как и отец его – Иван Васильевич Пскова и Новгорода не любил. Северо-западные богатые города хоть и были русскими по вере и законам – все больше тяготились московской властью. Как и остальных псковитян, отца поселили к северу от московского кремля – на Лубянке. Здесь почти поколение назад уже селились новгородцы, которые и дали название улицы – по имени своей, новгородской Лубяницы. Переселенные новгородцы на своих братчинах кляли деда – Ивана Васильевича. Псковские переселенцы втихую проклинали его сына – Василия Ивановича, брюзжали и держались вместе – обиженные на Москву. Им все здесь не нравилось, все вызывало нарекания. Да и сами москвичи платили им спесью и обманом. Торговые места «пскопским» либо вовсе не уступали, либо заламывали за откуп такую цену, что торговать было себе в убыток. По ночам в переулках часто вспыхивали драки – это московские молодцы ходили бить своих псковских сверстников, а те им отвечали «взаимностью». На Масленицу «пскопская» стенка выдерживала самые злые атаки московских кулачных артелей – поломанных, а то и убитых среди лубянских всегда было вдвое больше. Только лет через десять вражда эта потихоньку сошла на нет, и Москва начала неспешно переваривать большой псковский кусок, который затолкал в ее горло Василий Иванович.

Ондрей Нежданов, водивший в битвах псковский засадный полк, после переселения не дрался, ни бражничал. Он вообще почти не выходил со своего маленького московского двора. Рано похоронив жену, умершую во время мора, он растил Мануйлу сам – с раннего возраста учил науке благородных – стрелять из лука, управляться с саблей и рогатиной. Учил также палить из пищали, хотя огнестрельное оружие у настоящих воинов по-прежнему было не в чести.

Учил он также читать и писать по-русски и по-гречески. Для этого нанял попа Иосафа. Божий старичок вразумлял Мануйлу по святым книгам, но часто кашлял и скоро помер от этого. Однако лаской, сочетаемой с подзатыльниками, сумел провести ребенка от «аза» хотя бы до «покоя». Дальше – от «покоя» и до самой «ижицы» Мануйлу учил друг отца, дворецкий князей Курбских Инша Рудаков – тоже из «пскопских», но только оборотистый и хитрый человек. Учил не за деньги, а по дружбе. В то время, как лубянские подростки все еще дрались со всем миром, Мануйла махал тяжелой отцовской саблей, да читал Священное писание и макарьевские Четьи-Минеи. Зато из всего второго поколения жителей Лубянки, только один Мануйла взлетел так высоко. По отцу его звали Мануйла Ондреев. На службе дали прозвище Хитрой – то есть, умный.