Вениамин Каверин - Незнакомка

Вениамин Александрович Каверин

Незнакомка

Соседи получали письма и читали их вслух. К старшине приходила жена, а Власову никто не писал, и ему было так скучно, что он даже удивлялся, что может быть на свете такая скука. Прежде он никогда не скучал. Он был веселый и хорошо играл на баяне. В отряде морской пехоты были грузины, и он играл им «Сулико» и «Мравалджамиер» — есть такая чудная застольная песня. Рядом стояли армейцы-казахи; подобрав на баяне их протяжное пение, он играл и им, и они сидели, скрестив ноги и покачиваясь, а потом хлопали Власова по плечу и звали в гости, в далекие казахские степи.

И ранен он был из-за своего баяна. Осколком мины разбило баян; не помня себя, Власов вышел из блиндажа и, не прячась, пошел на немцев. Он убил троих и гранатами разнес миномет, но сам был тяжело ранен. Его увезли в тыл, война осталась далеко позади, и уже не было с ним его баяна. А какой великолепный был баян!

Теперь он лежал в госпитале и тосковал. С койки был виден краешек неба — хмурого, серого, не то что на Дону, где он родился и вырос. Его ранили весной, а теперь была осень, и галки по ночам кричали в саду. Он пожаловался доктору, что они не дают ему спать, и доктор удивился — никто в палате, кроме Власова, галок не слышал. Где-то близко — за самой стеной — качались и скрипели деревья, и ему казалось, что мокрые листья падают на него — падают и падают без конца и краю.

И все это была скука, которая томила его. С каждым днем ему становилось все хуже. Бледный, с заострившимся носом, он лежал, отвернувшись к стене, и ему было все равно, о чем говорят, волнуются, спорят соседи.

Больше всего он тосковал, когда приходили письма. Конечно, он был сиротой, у него не было ни отца, ни матери, он вырос в детдоме. Из детдома его взяли бездетные старики, и он жил у них в пригороде, возле Ростова. Где они теперь, живы ли — кто знает? Жива ли подруга, с которой он гулял до войны, когда работал на Хрустальном заводе? Она-то уж верно написала бы ему, зная, что он так ранен и лежит один в чужом городе и что ему становится все хуже с каждым днем, с каждым часом. Молчит подруга! Молчат товарищи, которым он играл на своем баяне, — может быть, уже давно полегли за Родину в холодных волнах Баренцева моря. Все молчат, все забыли о нем. Он умрет, и никто на всей русской земле не вспомнит его и не пожалеет. И не будет для него той красоты, о которой он мечтал, когда сражался и ходил в разведку на отчаянные дела, и трудился на войне, и был дважды занесен пургой, и дважды замерзал до самого сердца. Для него не будет красоты и счастья Победы!

И вдруг он получил письмо. Это был обыкновенный лист бумаги, сложенный треугольником, и на обороте, как полагается, полный адрес с именем, отчеством и фамилией. «Мне захотелось написать тебе, милый Федя, — так начиналось это письмо, — хотя ты, без сомнений, давно забыл обо мне, поскольку мы в жизни встретились только однажды. Но, узнав, что ты ранен, я надеюсь, что ты не слишком строго осудишь меня за это письмо. Мне известно, что ты храбро сражался на Крайнем Севере и оправдал свой долг моряка-комсомольца. Не хвастая, скажу, что и у меня в жизни было многое, причем в трудные минуты я, как ни странно, вспоминала тебя». Потом было написано: «Не все ли равно, кто я?» И еще: «Считай, что просто незнакомка», — а кончалось письмо на полуфразе: «Во всяком случае, знай, что о тебе думаю и даже чаще, чем…» И дальше уже подпись шла, которую он никак не мог разобрать. Адрес тоже не был указан. Но зато к письму были приложены две пачки «Дели» и в пакетике несколько шоколадных конфет.

Он читал письмо целый день. Он перебрал всех знакомых девушек и прежде всего, понятно, вспомнил о той, с которой он гулял до войны. Но это была не она, хотя бы потому, что с ней он встречался не однажды.

Старшина, сосед по койке, спросил его, от кого письмо. И Власов промолчал.

— Так, ничего, — сказал он, погодя. — Ошибка.

Но это была не ошибка. Прошло несколько дней, и он получил второе письмо. «Мне известно все от одной подруги, которая видит тебя каждый день, — писала незнакомка. — И она сказала мне, что от тебя самого зависит твое здоровье». Дальше шли советы, большей частью медицинского свойства, а потом стихи, очень хорошие, об одной девушке, которая ждет бойца, пропавшего без вести.

Это было поразительно. Но кто же видит его каждый день? В тридцатой палате дежурили две сестры — Мария Пантелеймоновна и Луша. И еще сиделки, которые часто менялись. Мария Пантелеймоновна была рыжая, длинная, в очках, немного похожая на швабру палкой вниз, особенно когда она ругала кого-нибудь после обхода. Трудно представить себе, что у нее есть подруга, которая пишет такие письма. Луша была, наоборот, маленькая, толстая, смешливая, и недаром старшина называл сестер Патом и Паташоном. Целый день Луша носилась по госпиталю в развевающемся халате, и то здесь, то там слышались ее топот и хохот. Она заменяла кого-то в канцелярии, помогала политруку, возилась с тимуровцами. Уж она-то, разумеется, видела Власова каждый день и могла сказать, что, по мнению врачей, от него самого зависит его здоровье.

Но Власову было бы даже немного жаль, если бы этой подругой оказалась Луша. Письма были таинственные, необыкновенные, а Луша — просто Луша.

И он решил до поры до времени ничего не говорить ни Марии Пантелеймоновне, ни Луше. С волнением, с душевной тревогой он стал ожидать новых писем. Он послушался насчет своего здоровья. Прежде он мало ел, все казалось ему невкусным, хотя в госпитале кормили отлично. А теперь стал понемногу есть. Он засыпал только под утро. А теперь с вечера постарался уснуть — и ничего, получилось. Теперь ему стало интересно, что пишут другим бойцам. Он слушал, сравнивал. Куда им! Это все были простые, обыкновенные письма — о том, какой уродился хлеб, да справились ли с уборкой, да о том, что у соседей отелилась корова.

Но вот пришло третье письмо — и он не поверил глазам! Как по книге, эта девушка-незнакомка прочитала все, что творилось в его душе. О чем он мечтал и что казалось ему потерянным навсегда, невозвратно. «Не думайте, Федя, — писала она, — что даром пройдет и забудется все, что вы испытали. Гоните прочь эту горькую мысль. Настанет время, когда вас назовут на весь мир — вот он, Федя Власов, моряк-комсомолец, который пролил свою кровь за счастье Отчизны. Все будут восхищаться тобой, как бойцом и человеком. Гордый, во весь рост, отдавая честь, ты будешь стоять на своем боевом корабле и цветными флажками передавать на берег одно слово — «Победа».

Насчет флажка было немного напутано и нельзя было, понятно, одновременно отдавать честь и сигналить. Но это не имело никакого значения. Все еще впереди — вот что она хотела сказать! Нужно жить, потому что все впереди. Нужно сделать все, чтобы снова стоять на боевом корабле в этот торжественный час. И нужно не отступать перед тоской, перед смертью, о которой кричат по ночам галки в саду, нужно не отступать, как он не отступал на фронте.

Точно что-то перевернулось в его душе, когда он прочитал это письмо. Но кто же написал его? И страшно, и весело было ему думать об этом. То ему мерещилась тоненькая, аккуратная девушка, большеглазая, с книгой в руках, в черном шелковом платье. То совсем другая — высокая, смелая, с косами вокруг головы, вроде той, которая играет главную роль в картине «Юность Максима».

Давно уже он забыл и думать о своей бессоннице. Он превосходно ел, и доктор, который прежде все хмурился, осматривая его, был теперь совершенно доволен.

— Черт его знает, — сказал он как-то, смеясь. — Ведь ты же умирал, Власов. В чем дело, а? Загадка природы?

И это действительно была загадка природы.

Но вдруг перестали приходить эти чудные письма. Прошла неделя, другая, он все ждал. Прихрамывая, он печально бродил по палате и все думал: что же случилось? Он перечитал старые письма и написал ответ: «Я не знаю вашего имени, отчества, дорогая незнакомка, но хотел бы узнать, чтобы лично выразить свое восхищение». Но кому же отдать ответ? Уж, конечно, не Марии Пантелеймоновне, которая все сердилась. Луше? Но вместе с письмами пропала и Луша. Он уже все обдумал, и ему было ясно, что именно Луша и есть та подруга, через которую незнакомка посылала ему свои письма. А может быть, и не Луша. Он спросил у одной сиделки, где она, почему не приходит, и сиделка сказала, что Луша больна. Она сильно захворала воспалением легких, к ней даже ездил главный врач, и боялись, что она умрет, но опасность миновала.

Все спрашивали о Луше, не только Власов — в госпитале стало скучно без Луши, без ее топота и хохота, без ее разговора о том и о сем, от которого почему-то становилось легче на сердце.

Была уже зима. Власов поправился, и его назначили на комиссию, когда Луша явилась, побледневшая и похудевшая, но, кажется, еще более веселая, чем прежде. Ей даже было к лучшему, что она так похудела. Она подстриглась, глаза стали больше, и она как будто даже выросла, что было вполне возможно. Несколько раз она пролетала мимо Власова в своем развевающемся халате, и он все не решался отдать ей свой ответ. И вдруг решился.