Владислав Артемов - Интересная жизнь. Рассказы

Владислав Артемов. Интересная жизнь. Рассказы

Богиня Геба

Это пальто, или, как выразился обрадованный неожиданным подарком Павел Петрович, «пальтецо» я нашел за насыпью. Кто-то выбросил.

Сперва я подумал, что это труп, лежащий ничком, носом в землю. Руки раскинуты в сторону, одна подвернулась немного, плечи сгорблены… «А ноги, мол, оттяпали и отдельно где-нибудь, в мусорный бак… В багажник-то с ногами трудно упаковать…» — таков был ход первой моей мысли, основанной на обстоятельствах нашего теперешнего бытия. Я хотел сразу уйти, не подходя близко. А потом все-таки любопытство верх взяло. Огляделся я — никого поблизости. Подошел, палкой сперва в горб-то потыкал — мягко, пусто… Помнится, усмехнулся про себя — мол, даже если это и труп, то не человечий. Труп пальто, так сказать… Но ладно, шутки в сторону.

Общупал я его, обмял, карманы проверил… То есть оно, разумеется, изношено было порядочно, прожжено кое-где, запятнано, в карманах прорехи, а так носи да носи. В прежнее время такое пальто никто бы не выбросил, а еще, может быть, и сыну завещал. А нынче что? Ветер дунул, мода переменилась — и пожалуйста, хорошую, добротную вещь — на свалку.

У меня есть теплый полушубок, поэтому пальто я взял для Павла Петровича. А чтоб не нести в руках (скажут «украл!» — и словят), я надел его поверх полушубка и отправился прямиком к Павлу Петровичу.

Павел Петрович живет на самой верхотуре. Пока к нему взберешься, тем более в таком неповоротливом виде… Но я люблю слушать, как он рассказывает историю своей прошлой жизни, когда еще был женат, материально обеспечен и всем доволен.

Рассказчик он замечательный!

Несмотря на то что Павел Петрович довольно толстый и рыхлый человек, голос у него, напротив, тонкий и нервный, с какой-то звенящей, истерической нотой, которая долго еще звенит и свербит в ухе после того, как Павел Петрович задумается и замолчит. И вообще, о чем бы ни рассуждал Павел Петрович, в голосе его всегда слышатся раздражение и застарелая обида, и говорит он так, словно обращается не ко мне одному, а к целой толпе недоброжелательных и не сочувствующих ему слушателей.

Павел Петрович очень порадовался подарку и сразу же надел мое пальто. И вот мы уже сидим друг напротив друга и разговариваем. Вернее, говорит один Павел Петрович, а я просто слушаю. И сопоставляю наши судьбы. Ему повезло, он прожил большую и интересную жизнь… Я думаю об этом и начинаю задремывать в жилом тепле. Что делать, прошедшие три ночи выдались довольно промозглыми…

К сожалению, дрему трудно контролировать. Я, конечно, из уважения продолжал сидеть с открытыми глазами, делая вид, что не сплю. Но Павел Петрович прервался и разбудил меня.

Он грустно покачал головой, криво улыбнулся, вздохнул, снова улыбнулся, пошевелил губами, нахмурился, ударил ладонью по колену и опять покачал головой. Затем прищелкнул пальцами и решительно продолжил:

— Я ушел в конце концов от нее. Не выдержал. Да и кто бы не ушел, скажите на милость? Тут хоть какое терпение имей, а долго не вытянешь. А так до нее я к стишкам относился терпимо, на память знал… Да вот судите сами…

Павел Петрович, не вставая с места, вытянул вперед ногу, упер одну руку в бок, по-петушиному надул грудь, приосанился, затем уронил набок голову, выгнул бровь и торопливым речитативом пропел:

Приморили, гады, приморили.Загубили молодость мою,Золотые кудри поредели,Знать, у края пропасти стою…

Получилось, честно говоря, довольно фальшиво, но Павлу Петровичу, очевидно, понравилось, потому что он полез в карман пальто, вынул тряпицу и, огорченно качая головой, промокнул свой унылый нос и уголки печальных глаз:

— Эх, как верно сказано, в самую точку! Именно, именно загубили… Вы, молодой человек, вряд ли слыхали эти строки… Это Есенина запрещенные стихи…

Лицо Павла Петровича вдруг ожесточилось, он зачем-то обернулся и прокричал в сторону приоткрытого люка, точно обращаясь к кому-то, кто в этот миг мог его подслушивать, стоя под этим люком:

— А теперь я эту поэзию ненавижу! Серебряный век, черт бы вас всех подрал! Вот так вот! Да…

Он запнулся, болезненно поморщился и, снова хлопнув себя по колену, продолжил тем же нервным, тонким голосом:

— Ладно, готовить не умела, белье грязное ворохами копила в ванной… Картошка вечно пригорала. Пусть. Я не привередливый, я бы и так жил, ничего… Женился, как говорится, терпи. Не вышло никак. Да…

Как сейчас помню последний день наш с ней… Последнюю, так сказать, каплю дегтя!..

Он шумно вздохнул, отсапнул, как лошадь, наклонил свою огромную голову. Вокруг обширной лысины дыбом стояли короткие седые волосы.

— Я на кухне рыбу ем. Купил, значит, хека… Или минтая, не помню теперь… Рыбу, одним словом. Пожарил сам, она же спалит обязательно. Продукт нежный, жалко… Пожарил, значит. Сижу ем и думаю. Что-то тогда грустные думы были, тяжелые… За квартиру полгода не плочено, пеня… Дочке ботиночки надо… Не помню, о чем конкретно я думал, но какая-то тоска меня мучила… Ем эту рыбу, вкуса не чувствую. Тут она кричит из комнаты, я аж вздрогнул. Кричит: «Паша, ты не знаешь, кто такая Геба? Есть она или это у меня явление ложной памяти? Была такая богиня у древних греков?»

Какая еще, думаю, к чертям собачьим, Геба?! Но сдерживаюсь, молчу. А самого-то уже заранее трясет.

«Я, — кричит, — пробовала Феб. Златая колесница Феба… Не очень подходит по смыслу. А вот Геба…»

Не выдержал я, огрызнулся: какая, мол, к дьяволу, Геба?!

Довольно громко заорал. Рыба изо рта выскочила, большой такой кусок. Кот, сволочь, сразу на лету поймал лапой. Голодный котяра-то, она же не кормит, времени у нее, вишь, нету. Что стырит со стола, тем и жив… Маркиз кот. Я Васькой хотел назвать, когда Машка котенка взяла в переходе. Да жена переупрямила. Маркиз вышел, по ее… Ну и дочка стала Маркизом звать. Да… Я иной раз, когда они не слышат, кота поглажу: «Васька, Васька…» — жмурится, мурчит, нравится ему. Да их-то разве переспоришь? Ну, ладно… Геба, стало быть… У нее никогда времени нет на дело. Рубашки вечно не глаженные, простыни жеваные…

«Мне, — кричит, — рифма нужна… „неба“, „хлеба“ и „где ба“ — банально. „Мне ба“ тоже сто раз уже было. Вот еще „потреба“ или просто „треба“, в смысле церковном, не затрепано, но тоже по смыслу не проходит…»

Она и раньше меня донимала этими рифмами, но в ту минуту во мне что-то сломалось окончательно. Это, видите ли, всегда так бывает, когда человека доводят до крайней черты. Что-то в мозгу заклинивается, и уже механически все совершается, как бы помимо участия рассудка. Несет само… Встал и ушел. Так вот просто доел рыбу, рот вытер ладошкой и вышел вон из дому. Даже праха с ног не отряс. И как-то легче стало на душе, когда на лестницу вышел, вздохнул воздуху. Э, пропадай, думаю, все!..

Какая-то торжествующая улыбка промелькнула на морщинистом, одутловатом лице Павла Петровича, он даже приподнялся со своего места, но тотчас же и опустился, как бы внезапно опомнившись и обессилев. Заблестевшие было глаза его снова погрустнели и потускнели. Немного помолчав, он вздохнул и продолжил:

— Хотел сгоряча отречься от всего — от жилплощади, от вещей, от костюма… У нас один был, помнится, на кафедре, моряк бывший, так он говорит: «Я, — говорит, — зубную щетку взял и дверью хлоп!» И смотрит на нас, подбоченясь, вот, мол, какой я — жизнь с нуля начал. А Сапрыкин головой покачал: дурак, дескать… Вслух не сказал, но всем же ясно стало, что он имел в виду. Этого моряка, между прочим, и вторая жена выгнала довольно скоро… И третья потом, так что пришлось ему опять все с нуля. Он так в конечном итоге на этом нуле и остался, спился постепенно и помер от ножевого ранения, что не удивительно…

Так что я горячиться не стал. Ушел тихо… Обдумался после, прикинул так и эдак. Выходит — возвращаться надо. Две недели у сестры в Костроме пожил, гонят. Прямо не говорят — иди, мол, но и к столу не садят… Две недели в гостях, молодой человек. Большой срок, да… Даже в Священном Писании не сказано, чтобы две недели кормить алчущего. Сказано — накорми, но это, я так полагаю, разово. А тут две недели, помножь на три — сорок раз накорми… Сунулся я обратно, а там уж черт этот сидит, Глеб Павлинович. Всем чертям черт… Подпишите, говорит, вот эту бумажечку ради примирения… И она, главное, мне говорит: «Подпиши, Паша, это пустая формальность, а Глеб Павлинович нам добра желает и знает ходы…»

Так что вскоре оказался я, молодой человек, не только без имущества, но и без всякой крыши над головой. Вернее, крыша-то вот она, есть…

Павел Петрович привстал с деревянного ящика, который служил ему стулом, и потрогал рукой железный скат крыши, словно хотел лишний раз убедиться, что какая-никакая крыша пока еще есть над его головой. Затем он приоткрыл дверцу аптечного ящичка, прикрепленного к балке, заглянул туда, пощупал что-то в глубине его, захлопнул дверку, присел на сиденье и надолго задумался. Слышно стало, как тихонько посвистывает на улице ветер и дребезжит фанерка, вставленная в форточку слухового чердачного оконца.