Сергей Костырко - Перевод с корейского. Рассказ

Костырко Сергей. Перевод с корейского

1

В начале октября 1983 года я ехал в вагоне рабочего поезда («бичевоза») по трассе БАМ и читал средневековую корейскую повесть.

Стояли последние дни здешней осени — уже холодные по утрам, но солнечные, сухие, пахнувшие хвоей и угольным дымком из печных труб. От станции Киренга я добирался до Новой Чары, о которой должен был написать очерк для московского журнала.

Поезда на БАМе ходили тогда медленно. Очень медленно — 20 — 30 километров в час. Да, собственно, и не ходили еще. Сквозное пассажирское движение отсутствовало. Передвигаться по рельсам можно было только по ночам на рабочих поездах. Составлялись они из трех-четырех вагонов, махрящихся неошкуренной шелухой промороженной краски, в туалетах на месте унитаза лязгала и холодом дышала дыра в полу, и тянул состав легковесный игрушечный тепловозик. Но отопление в вагонах работало исправно, свет горел, в титане булькал кипяток, народ собирался живой и общительный.

Вагоны раскачивало. Под насыпью плыла от неостановимого уже таяния потревоженная строителями вечная мерзлота. И насыпь та требовала такого же постоянного, непрекращающегося ремонта. Золотая была дорога. Бриллиантовая. Бизнес-супруга ее начальника стопроцентно занимала бы сегодня первую строчку в списке миллиардеров журнала «Форбс». Но тогда мы жили при социализме, и деньги тратились по-другому, в частности, на матобеспечение строителей БАМа: в сумраке местных магазинчиков сокровищами Алладиновой пещеры сияли супердефицитные для жителя СССР товары, импортные и отечественные. В одном из таких магазинчиков (в поселке Таксимо) я купил «Антологию дальневосточной литературы», вышедшую, соответственно, в издательстве «Восточная литература», — по тем временам издательстве замечательном, потому как авторам его не вменялось в обязанность начинать предисловие и комментарии цитатой из речи Л. И. Брежнева на последнем съезде КПСС.

2

Из Таксимо поезд отправлялся поздно вечером; попутчиками у меня были шофер Володя из Нерюнгри с женой Таней. Венгерский «Токай» (водка во всем Таксимо закончилась накануне, и «это теперь до следующего завоза», как сказали мне мужики на крыльце магазина) — вино мы закусывали болгарскими консервированными помидорами и китайским холодным цыпленком в собственном соку.

Володя рассказывал про начало своей бамовской жизни:

— …А не только мест в общаге не было — не было самой общаги, блоки для нее завезли в тот же день, что и нас. А уже снег лег. Сунулся я в местную бичарню, а там всего две комнатки на всю ораву, и комнатки эти тебе — и спальня, и едальня, и ебальня. Неделю ночевал на полу в почтовом вагончике. А потом к ребятам в теплоцентраль перебрался. Под землю. Через люк туда спускались, спали прямо на трубе, как на печке деревенской.

— Ну да, — усмехалась жена. — Ты расскажешь!

— Чего смеешься, как будто сама не знаешь. Укрывались брезентом, потому что из обшивки сверху капало. Нет, через три месяца общагу открыли. И место для меня там было, но я к тому времени разобрался, что к чему. Если в общежитие попал, это — навеки. И я сказал, что отказываюсь, что приехал сюда насовсем и что буду ждать жилья постоянного, и меня поставили в итээровский список на квартиру. Еще потому поставили, что просился я не в блочную девятиэтажку, которую тогда уже почти собрали, а в бревенчатые двухэтажные дома, которые только-только начинали строить. Ну вот, а теперь у нас, считай, трехкомнатная квартира с водопроводом и газовой колонкой. И «Волга» стоит в гараже. А? Стоило полгода на трубе поспать?.. А в баню, знаешь, как ходили? Сначала в магазин шли, покупали там трусы, носки, майку, рубашку. А в бане, когда раздевались, все снятое в одну кучу бросали. Стирать негде было. Да и что мне тридцать семь копеек за пару носков при зарплате в шестьсот почти рублей?

— Ну-ну! Шестьсот у тебя только через год было, когда я прилетела!

— Ну ладно, пусть четыреста, все равно носки для меня тогда были как стакан семечек. Да и трусы — девяносто копеек. Вот так и ходили постоянно во всем новеньком. О, как жили!

3

Когда Таня очистила от банок и протерла столик, Володя разлил остатки «Токая» и вдруг спросил:

– Извини, конечно, но мне интересно: ты-то почему не остался на БАМе? Ты ведь говоришь, что был здесь в самом начале. А? Не, я понимаю, бульдозеристом, взрывником или, там, итээровцем мог бы и не стать, тут специальное образование нужно. Но ведь журналистом ты бы всегда мог здесь работать. Был бы сейчас упакован по самое не могу, — взгляд Володи как бы прошелся косвенно по моей выгоревшей куртке с прожженным сигаретой дырочкой на рукаве и вытертым, явно отечественного производства, джинсам. — Только без обид, да?

Да какие тут обиды? Напротив. Ко мне обращаются как к своему. Своему стопроцентно.

– Не получилось тогда, — ответил я аккуратно. — Тут дела семенные. Обстоятельства.

— Понятно, — кивнул Володя. Прозвучало как: не подумай, мы тоже не пальцем деланные. Кое-что понимаем. Понимаем, чем может быть женщина в жизни мужчины, то есть семья и «обстоятельства». И что от простого и очевидного для настоящего мужика — сжать пальцы и ухватить севшую на руку птицу счастья БАМ (а где еще обычный гражданин СССР за три-четыре года мог стать владельцем квартиры и машины, и кто тогда получал те самые 400 — 600 рэ, министр разве) — от такого нужно иногда отказываться по своей воле. Мужчина должен уметь жертвовать.

– Понятно, — повторил он с сочувствием и уважением.

4

Часа через два поезд встал. За окном черно, ни огонька. С дорогой что-то? Или с тепловозом? Да мне-то какая разница!

Я лежу на верхней полке под лампочкой и читаю про Укромный Сад во дворцовом парке, про пруд с лотосами в знойный полдень месяца седьмой луны. Про двух девушек, которые, скинув верхние одежды, развязывают сейчас пояса шаровар. Алый — цвета любви и «полной жизни» — шелк опадает на траву.

Взявшись за руки, девушки спускаются по ступеням, сложенным из горячих камней, — колышутся согласно стебли их позвоночников. Они трогают ногой воду, охают, отдергивают, снова опускают — так девушки длят удовольствие своего господина, наблюдающего за их купанием.

Господин лежит на циновках под зонтом, который держит одна из служанок. Она же подливает из чайника в чашку господина зеленый чай.

Чашка из тонкого, безвесного почти фарфора наполняется до половины. Дно ее греет пальцы господина, как солнце, крохотный осколочек которого он, укрытый сейчас от горячих лучей, держит в руке. Белые стенки охлестывает растение с мелкими листиками и оранжевыми кружочками цветов. Листья и цветы хищно оплетают края чашки, спускаются внутрь, но не дотягиваются до янтарной жидкости. Время от времени господин подносит к губам чашку, увлажняя язык и нёбо медленно остывающим чаем-соком тяжкой первоосновной плоти жизни, отцеженным для него корнями, ветвями, листьями чайных деревьев.

Наконец, как бы решившись, девушки ступают в пруд, вода поднимается вдоль их ног, охватывает бедра; девушки приседают, держа головы с высокими прическами прямо, и вода смыкается над их как будто нарисованными плечами. Ну а затем они выпрямляются, подставляя мокрые тела солнцу и взглядам своего господина, — девушки начинают распускать друг дружке волосы.

Вынутые из волос заколки, изогнувшись, передают второй служанке, присевшей на нижней ступеньке, — и та протягивает за своей принимающей заколку рукой гибкое тело, спелёнутое светло-зеленым узким платьем со стоячим, золотой нитью шитым воротничком. Как тонкие ароматы чая, вдыхает господин жесты этого сложного танца. У всех трех девушек кукольные, на маски похожие, но сейчас мокрые с обнаженной кожей лица, облепленные волосами, и господин знает, что лица эти для него практически вечны, — никогда в его дворце не убудет количество вот таких красавиц.

Господин непроизвольно отводит взгляд, погружая его в бархатистую тьму крыльев трех огромных махаонов, распластавшихся на мокрых следах, что оставили девушки на камне.

С тихим жестким стрекотом, перемалывая солнце прозрачными крыльями, стрекоза пронеслась и зависла над тонкой стрелкой прудовой осоки, совсем близко. И села, качнувшись вместе с растением.

Огромные, в пол-лица, изумрудные глаза стрекозы полыхнули вдруг для господина рыжим свечением других глаз, утонувших в набрякших веках, — глаз Повелителя Поднебесной, отдающего Министру Двора (господи, что бы он сейчас дал за то, чтобы не присутствовать при той сцене!) — отдающего приказание о дальнейшей судьбе любимой своей наложницы, самой прекрасной женщины Поднебесной, слава которой дошла и до Страны Утренней Прохлады. Отправляясь к западному соседу, готовясь увидеть чудеса его страны, господин, конечно, надеялся увидеть и это чудо.