Владимир Березин - Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы

Владимир Березин


Кролик, или Вечер накануне Ивана Купалы

Дачная повесть

Спрашивается, как обстоят дела, и вообще – обстоят ли они?

Венедикт Ерофеев. Записная книжка от православного нового года 1981.

Гости, соответственно, съезжались на дачу. Кто-то приехал загодя, а кто-то зацепился в городе и никак не мог доехать. А ведь только на дачу и нужно ездить летом, дальше дачи – никуда.

Это уж ясное дело, что нормальный человек, когда полетит тополиный пух, норовит потеть в чужом неприкаянном месте, где квакает и клацает иностранная речь, где песок желтее и в море тонуть приятно – оттого, что приобщаешься к интересному заграничному миру и помираешь как настоящий иностранец.

А в отличие от нормального, умный человек сидит летом в городе.

Ходит на работу в шлепанцах, галстуков не носит, а если пойдет дождь, то умного человека он застигает в гостях у красивой женщины с печальными глазами. Они сидят на широком подоконнике и смотрят, как снаружи коммунальной квартиры дождь моет узкий переулок. Жить им в тот момент хорошо, потому как соседи уехали на дачу, и можно стать печальными несколько раз, пока умному человеку снова придется надеть шлепанцы и отправиться домой к своему семейству. Там тепло и влажно после дождя, а из-под раковины пахнет мертвой крысой.

Летом в городе хорошо.

А путешествовать можно зимой – зимой на путешественника смотрят жалостно, ему открывают дверь, и как куль его суют на полати, накормив предварительно мясной похлебкой. Ишь, думают хозяева, нелегкая выгнала человека из дома – вона как жизнь его обернулась. И ставят бережно его обледенелые шлепанцы под лавку.

Летом же – шаг вправо, шаг влево – только на дачу.

I

Слово о том, что, выйдя поутру в магазин, можно попасть совсем в другое место, а также поучительная биография одного человека в непростое для человечества время смены общественных формаций.


Как-то утром я, взяв мешок, пошел в лабаз за едой. В небе набухала какая-то неприятность, и все вокруг напряглось как кот, напрудивший лужу на ковер, – то ли его начнут совать туда носом сразу, то ли лужа успеет высохнуть, и хозяин ничего не заметит.

Я брел, шаркая тапочками, и думал, как мне хочется избавления от жары. Как мне хочется совершить путешествие в прохладу осени, как мне хочется на чужую осеннюю дачу. Это должна быть настоящая академическая дача – не садовый курятник и не глупый краснокирпичный коттедж.

Настоящая академическая дача должна быть деревянной и скрипеть половицами. Вот она, стоит посреди сосен на большом участке. Из ее окон не видно заборов, а только кусочек крыши такой же, соседней – скрипучей и деревянной.

Я представлял себе, как эту дачу получил давно покойный академик. Он получил ее за то, что придумал какой-нибудь особый стабилизатор к атомной бомбе. Но академика уже нет на свете, а вот его внучка позвала нас всех в гости – пить, петь и греться у камина.

Эта экспозиция тривиальна, поэтому я расскажу сразу о мечте.

На этой даче, рано утром, нужно проснуться и выйти на крыльцо. Все твои спутники еще спят, напившись и налюбившись за ночь. Все еще тихо в рассветный час, и вот ты садишься на деревянное и скрипучее, как сама дача, крыльцо и понимаешь – жизнь удалась.

Но внучки академиков уже давно сменяли свои дачи на studio в

Сан-Франциско, давно эти дачи поделены между родственниками, давно они проданы на сторону. И, вместо резных скрипучих дворцов, давно там поставлены бетонные надолбы и ДОТы новых хозяев.

Курить мне негде.

Тут ход моих мыслей прервался, потому что я вдруг увидел старого знакомого. У лабаза я обнаружил своего приятеля Леонида

Александровича Гольденмауэра, такого же длинного, как и его фамилия.

Леня курил длинную сигару, приобняв за плечи мосластую барышню с большим бюстом, плохо умещавшимся в рискованной кофточке.

– Иди сюда, писатель, – сурово сказал он. – Вот, познакомься…

А впрочем, неважно.

– У нас тут возникла мысль поехать к Евсюкову на дачу, – продолжил

Леня. – Что скажешь? Шашлыки там, купание по-взрослому, ночь нежна и прочий скот Фицджеральд.

При словах о купании мосластая сделала движение бюстом.

– А ты договоришься с Рудаковым, – закончил Гольденмауэр.

Я понял, зачем я им был нужен. Рудаков не жаловал Гольденмауэра за вальяжность и эмигрантскую жизнь. А меня, наоборот, жаловал – за вещмешок, тельняшку и еще за то, что мы пели с ним “Раскинулось море широко” на палубе одного гидрографического судна. Поэтому я долго ковырялся носком ботинка в асфальте, пока Гольденмауэр окончательно не обсыпал меня вонючим сигарным пеплом.

И мы пошли к Рудакову.

Я-то знал, отчего Гольденмауэр чувствует себя неловко. На дачу Лене очень хотелось, но Евсюков его недолюбливал, да и с Рудаковым у него были свои счеты. Дело в том, что Леня был перебежчиком. В те загадочные времена, когда наши вожди участвовали в гонках на лафетах, он поехал вместе с выставкой советского авангарда в Берлин.

Тот Берлин оставался вполне восточным, хоть в нем не было уже

Сталин-аллеи. Но для молодого Гольденмауэра это путешествие без визы было вполне заграничным. Перед ним лежала страна, где делали игрушечные железные дороги PIКO, компьютеры “Роботрон” и фотопленку с составным названием “орвохром”. Дин Рид еще плавал туда-сюда по своим озерам, а Варшавский договор был в состоянии навалять кому угодно – даже своим. Гольденмауэр, вместо того, чтобы искать сервиз

“Мадонна” в свободное от музейной работы время, сидел в темном музее и пил непривычно хорошее пиво.

Ночью, накануне отъезда он проник в пустой музейный зал, благо, это было почти обязанностью. Гольденмауэр прошел мимо спичечного зиккурата имени Третьего Интернационала, мимо черных и красных квадратов, филоновской мясорубки и страшных моноклей Родченко. Он вытащил из подсобного помещения красивую немецкую стремянку и поднялся к потолку. Там, разлапистый, похожий на летучую мышь, висел татлинский махолет.

Гольденмауэр продел руки в ветхие кожаные петли и отвязался от растяжек. Несколько раз он стукнулся о стены, но скоро дело пошло на лад- он с уханьем пролетел по залу, свалив несколько экспонатов, и выпорхнул в окно под крышей.

Стараясь иметь за спиной Солнце, он летел к Стене. Руки с непривычки устали, крылья скрипели, но цель была близка.

Доктор биологии Клопшток поглядел на него в подзорную трубу и аккуратно записал в тетрадке для наблюдений: “Видел большую летучую мышь. Пьяную или в брачной поре”.

После этого Клопшток потерял интерес к феномену – ведь он уже был описан.

Задрав голову, в недоумении, смотрели на татлинский махолет бойцы

Немецкой народной армии в шлемах-казанах. Пальцы их замерли на спусковых крючках тоже в недоумении, и Леонид Гольденмауэр благополучно перелетел через серый бетонный занавес.

Солнце обгоняло его, двигаясь, как и он, с Востока на Запад, но не успело оно подняться высоко, как Гольденмауэр, отдуваясь как жаба, упал в западноберлинский лес.

Было тихо и пусто, отчетливо стучал дятел. Леня прислушался к звукам дикой природы – в отместку за предательство ему до обидного мало прокуковали вдалеке.

Он был здесь не нужен – никто не искал его и не спрашивал, зачем он выбрал свободу.

Так началась заграничная жизнь Леонида Гольденмауэра. И вот долгие годы, пока мы боролись против тоталитаризма на своих кухнях, он жировал по иностранным бидонвилям и на каждый ужин имел сочный гамбургер с жареной картошкой.

Оттого и не любил его Рудаков.

II

Слово о непростом быте великого человека по фамилии Рудаков, технике глубокого бурения и особенностях дачной кулинарии.


Мы свернули в мокрый от водолейных усилий коммунальных служб двор, упали в затхлый подъезд. Главное было пролезть через две детские коляски, скутер и мотоцикл у лифта. Наконец, мы позвонили в заветную дверь.

Рудаков жил на первом этаже запущенного и потертого дома. Это позволило ему украсить квартиру буровым станком, двумя корабельными мачтами, стопкой покрышек и несколькими детьми. Дети были, впрочем, почти не видны.

Не сказать, что нам были рады. Рудаков, в больших семейных трусах, сидел перед небольшой дырой в полу – скважина уходила в черное никуда, откуда время от времени слышался звук проносящихся поездов метрополитена.

– Знаешь, что… – начал я. – У нас тут возникла мысль.

С Рудаковым так и нужно было разговаривать – прямо, без обиняков. Я знал толк в подобных разговорах и, сказав это, замолчал надолго. Мы наклонились над дыркой одновременно, стукнувшись лбами. Снова сблизили головы и, еще раз посмотрев в черноту, стали разглядывать друг друга.

– А что там?

– Вода, – отвечал Рудаков. – Там чудесная артезианская вода. По крайней мере, должна быть.