Лионель Труйо - Дети героев

Лионель Труйо

Дети героев

Режису, Франсуа, Клодине, Бенжамену, Морису и Кристине

zanmi prezanmi lwen[1]

— Что вам известно, свидетельница, по данному вопросу? — обратился Король к Алисе.

— Ничего, — сказала Алиса.

— И ничего больше? — спросил Король.

— И больше ничего, — ответила Алиса[2].

Льюис Кэрролл. Алиса в Стране Чудес

Время, должно быть, приближалось к полудню, когда мы пустились бежать. Запах можно было терпеть еще долго, но, завидев почтальона, никогда не упускавшего возможности пропустить с Корасоном рюмку-другую и поболтать о великих боксерах, Мариэла вытрясла банку, в которой хранились наши сбережения, сунула монеты мне в карман, наказав не потерять, и велела что есть мочи нестись к выходу из бидонвиля. Если по дороге мы разминемся, она будет ждать меня возле мебельной фабрики старого Моисея. Она подвела меня к кровати, на которой спала Жозефина. Мы в последний раз посмотрели на ее лицо, изуродованное возрастом и побоями. Из-под кожи выпирали кости, но даже кости казались вялыми, как будто тело уже отказывалось ей служить. С годами она стала какой-то прозрачной. В последнее время, когда Корасон ее лупил, удары проскакивали насквозь. От того, что когда-то было женщиной, осталась только тень. Спящая, Жозефина казалась даже мертвее Корасона, лежавшего посередине комнаты с раскроенным черепом; его тело наполовину загораживали комод и стулья, перевернутые при падении. Сверху на него попадало все, что было в доме. Комод. Стулья. Сковородка и алюминиевые миски. Журнальный столик, на который он клал ноги, слушая по транзисторному приемнику репортажи с матчей. Этот приемник подарила нам ман-Ивонна, когда еще работала в прачечной больницы в Бронксе, — в письмах она описывала его то как райское местечко, то как сущий ад. Керосиновая лампа, которую мы зажигали, если вырубали электричество. Пластмассовый цветочный горшок и здоровенная каменная пепельница, купленные Жозефиной для уюта. Четыре розовых стаканчика с картинкой в форме сердца. Все наши украшения, все полезные вещи. Все — или почти все — разбилось под грузной тушей Корасона. То тут, то там из-под обломков проглядывал его синий комбинезон. Одна из кроссовок слетела, и мне была видна подошва ноги, бугорчатая, как кожа ящерицы. Лучше уж буду смотреть на ногу, решил я. Каждый раз, когда я наталкивался взглядом на его лицо, у меня начинало щипать в носу. Я боялся, что зареву, и на всякий случай повторял все за Мариэлой. Из нас двоих она самая сильная и честная перед собой. Еще, может быть, самая одинокая. Все то время, что мы оставались в комнате, она ни разу не выказала ни малейших признаков слабости. Уселась посреди осколков — подумать, что теперь делать. Потом вскочила и начала по-быстрому собирать наши скудные пожитки в большую холщовую сумку, в которой Жозефина обычно держит грязное белье. Тут я понял: мы уходим. Подальше от Жозефины, спящей в кровати, где она, наконец, могла раскинуться вольготно, не прижимаясь к стене комочком, чтобы оставить побольше места для огромного тела Корасона. К сожалению, Жозефина всегда отказывалась спать одна. Сколько помню, ей всегда нужен был мужчина в постели. Муж или сын. Но всем остальным она предпочитала Корасона. Раньше. Теперь он умер. И меня здесь не будет, чтобы его заменить, потому что наше будущее отныне зависит от властей. Корасона Жозефина любила по-настоящему. Если он возвращался позже обычного, она ждала его и только после этого задергивала занавеску и ложилась в постель. Если он вовсе не ночевал дома, она так до утра и сидела на стуле, бормоча молитву за молитвой. Но когда он пропадал более или менее надолго, Жозефина звала к себе в постель меня. Она тесно прижималась ко мне и под утро засыпала беспокойным сном, продолжая и в полузабытьи жаловаться и молиться. Если начать с конца, то во всем виноваты мы. Никто не имеет права отнимать у другого жизнь. Только вот жизнь, даже если мы не хотели ее убивать, с каждым днем делалась все хуже. Не знаю, правда ли Корасон когда-то выступал на ринге или просто врал, но он колошматил все, что движется, за исключением Мариэлы. А значит, должен был понимать, что рано или поздно получит сдачи. И Жозефина… Не то чтобы ей нравились чужие злоба и жестокость, но все-таки кое в чем она была виновата сама. Глядя на нее, можно подумать, что ей вообще ничего не нужно, потому что она никогда ни о чем не просит. На самом деле она просто редко пользуется словами, даже если надо что-то сказать. О ее желаниях узнаешь как-то ненароком. Голос у нее почти неслышный, она никогда не кричит: хочу, требую, дай. Никогда не повышает тона, зато в глазах можно найти целый словарь. Чтобы получить желаемое, она делает замкнутое и жалобное лицо. Ее лицо — это жалоба, окольными путями оплакивающая погибшие надежды. Еще Жозефина часто придумывает истории, в которых есть второй, скрытый смысл. Например, рассказывает, что маленьким я боялся стука дождя, колотящего по кровле, и прятался от него в общественных уборных нашего квартала. Она свято верит в это и рассказывает всем кому не лень. В те времена Корасон еще не ночевал у нас в доме. О втором ребенке он и слышать не хотел. Если верить Жозефине, она вытаскивала меня из убежища, растирала мне руки и ноги и брала на ночь к себе в постель. Я не помню, чтобы когда-нибудь прятался в уборной, а шум дождя мне всегда нравился. Особенно с тех пор, как Мариэла научила меня превращать воду в музыку — для этого надо только зажать уши ладонями. Под каждый ливень я сочинял песни и веселые мелодии. Вот это я хорошо помню. А историю, как я чего-то там боялся, придумала Жозефина, которой надо было заполучить меня к себе в постель на место Корасона, пока тот пил ночь напролет в какой-нибудь забегаловке, где ром стоит слишком дешево, чтобы соответствовать тому, что написано на этикетке. Жозефина, моя мать, всю жизнь жила в страхе, что кто-нибудь вытеснит ее из сердца мужчины. Ей хотелось, чтобы я всегда оставался беззащитным ребенком. Жозефине не хватает уверенности, что она будет кому-то необходима, и в этом ее несчастье. Вдруг другая женщина явится и займет ее место. Она всегда ревновала к Мариэле, которая ни у кого ничего не просит. А Жозефина жила в постоянном беспокойстве, подозревая, что в один прекрасный день мы с Корасоном оба уйдем и бросим ее. Корасон любил ее пугать и время от времени действительно сбегал. Но после каждого ложного побега он возвращался, и Жозефина, успокоившись, благодарила Господа за ниспосланное ей счастье. Но если подумать, это был большой вопрос: счастье это или горе. С каждым разом, возвращаясь, муж ненавидел ее еще сильнее и колотил отчаяннее, наверстывая упущенное. Лично я никогда не намеревался никуда сбегать. Ну разве что ненадолго, чтобы вернуться с полными руками розовых стаканчиков с рисунком в виде сердца и карманами, битком набитыми гурдами[3] и лакричными конфетами. Жозефина, не позволявшая себе никаких капризов и баловства, делала исключение только для лакричных конфет, которые тоннами поглощала воскресными вечерами. На неделе она жила молитвами и смотрела, как едят другие, и только по воскресеньям превращалась в обжору. Я бы сроду никуда не сбежал, разве что ей за конфетами. И за стаканчиками, точь-в-точь похожими на те, что она купила в скобяной лавочке на рынке Соломона. Уверен, для нее они лучше всех драгоценностей, существующих в мире. Жизнь у Жозефины была несладкая, можно даже сказать: вся ее жизнь — сплошное страдание. И все-таки зря она выдумала ту историю про уборную. Каждый раз, когда она пересказывала ее ман-Ивонне или соседским теткам, я чувствовал, что как будто становлюсь меньше ростом. Хотя, если честно, я люблю Жозефину не за что-то особенное, а просто так. Она у меня идет сразу за Мариэлой. А второе место — и в школе, и в жизни — это не так уж плохо. На первом у меня Мариэла. Я вижу ее изнутри, как будто мы все время шагаем в ногу. До того доходит, что иногда я забываю, что все-таки мы — два разных человека. Другое дело — Жозефина. Я всегда любил ее как бы на расстоянии. Теперь я ее больше не увижу, потому что мы не можем дальше жить вместе после содеянного. Расстояние между нами увеличится, но это не повлияет на мои чувства. Можно любить человека издалека и даже очень издалека. Как на уроках истории, когда нам рассказывали про мореплавателей: они смотрели на удалявшуюся землю и чувствовали, как им дорог этот крошечный клочок суши. Но в день смерти Корасона мы с Мариэлой не могли обсуждать далекое. Далекое существует, но не имеет точных очертаний. Мы не представляем себе, какой оно формы. Знаем только, что есть какое-то неопределенное пространство. Оно как будто плывет, словно корабль. Это такая территория, похожая на ночь, и нужно время, чтобы она стала частью природы. Но в тот момент, когда мы собрались бежать, потому что приближались шаги почтальона, Мариэла не сумела мне этого объяснить. Она не нашла нужных слов, хотя обычно не испытывает никаких трудностей с нужными словами. У нее к ним талант. Но даже она не могла точно описать ту даль, куда нам приходилось уходить. Единственная картина приходила мне на ум: мы уходим из бидонвиля, чтобы провести остаток дней на каком-то пустыре. Я внимательно смотрел вниз, чтобы не наступить на осколки и не наткнуться на длинные ноги Корасона, разрезавшие комнату на две почти равные части. Его тело оставалось крупным, слишком крупным для домишки в одну комнату с женщиной с двумя детьми, вечно путавшимися у него под ногами. Только лицо скукожилось. Он упал на бок, так что особо стал заметен его уродливый профиль. Умирая, он напустил на себя вид обиженного ребенка, который всегда появлялся у него в присутствии кредиторов. Ман-Ивонна, разбиравшаяся в религии, хоть и не такая набожная, как Жозефина, перед тем как сесть на самолет и улететь в Соединенные Штаты, часто повторяла: сила Зла в лукавстве, а орудие Бога — сострадание. Должно быть, Корасон пользовался и тем и другим. Я понял это в день его смерти. Жозефина каждый день сталкивалась с обеими его личинами. Иначе зачем ей было закрывать лицо, когда он приближался к ней с бутылкой в руке? И почему в других случаях она говорила с ним с мольбой в голосе? Взывая к нему как к благодати? Он был для нее одновременно и дьяволом и добрым Боженькой. Даже в своей смерти он не изменился: в Корасоне уживалось множество мужчин, не похожих друг на друга. Он мог бы написать учебник, как с помощью всяких трюков напиваться на дармовщинку. Еще он вечно изворачивался, как непослушный пациент, который никак не может решить, что для него лучше — принять лекарство или продолжать болеть. От жизни он брал все самое плохое, но рассуждал только о хорошем. Мой отец был настоящей скотиной, но порой вел себя как ласковый котенок. До своего отъезда в Соединенные Штаты ман-Ивонна часто приходила к нам, шушукалась с Жозефиной и делилась с ней советами. Если люди живут лучше вас, это придает им как бы дополнительный вес. Мариэле ужасно не нравилась манера ман-Ивонны постоянно нас поучать. Мариэла не любит послушных. Но ман-Ивонна сама нуждалась во всех тех словах, которыми нас осыпала. Она чувствовала себя немножко виноватой за все выходки Корасона и пыталась передать невестке свой женский опыт. Все мужики — свиньи. Умная женщина пользуется мужчинами и не позволяет им сесть себе на шею. Все, как один. Свиньи, натуральные свиньи. И мой сынок ничем не лучше других. У Жозефины было сердце влюбленной женщины, как у героини кино, и она принималась защищать Корасона. Ман-Ивонна соглашалась, что в душе он человек не злой. Но все равно, будь настороже. Когда он был маленьким, я несколько раз ловила его на том, как он засовывал горящие окурки в уши молочникову ослу или вырывал страницы из учебника, чтобы не делать уроки. На что он только не пускался, лишь бы избежать заслуженной порки! Делал ангельское личико, и все быстро его прощали. Ман-Ивонна предупреждала Жозефину: он с раннего детства был способен на самые ужасные поступки. Корасон нервничал, начинал задыхаться, всасывал в себя весь находившийся в комнате воздух, и мы сразу чувствовали, как растет напряжение. Перед невозмутимостью ман-Ивонны Корасон еще больше распалялся. Он почти кричал, но никогда не осмеливался открыто нападать на мать. А она стояла на своем. Да, именно это ты и делал, а потом еще хвастался перед своими дружками, мне их матери рассказывали. Порывшись в памяти, ман-Ивонна называла точные даты и имена свидетелей. Корасон терялся и, в конце концов, говорил, что его мать нарочно сочиняет все эти сказки про окурки в ушах осла, чтобы опорочить его перед нами и посеять раздор в семье. Жозефина и так меня не уважает, а тут еще ты подливаешь масло в огонь… Должен сказать, что я с ним соглашался. Матери постоянно сочиняют всякие истории, соответствующие не действительности, а тому представлению, которое у них складывается о собственных сыновьях. Взять хоть Жозефину с ее враками про уборные. Мать — это здорово, кроме тех случаев, когда она пытается пересказывать вашу жизнь вместо вас. Чем старше становится сын, способный на всякие глупости, тем упорнее мать цепляется за них, особенно детские. А если глупостей не хватает, она их выдумывает. В этом смысле Жозефина похожа на ман-Ивонну. Она постоянно заявляла о своем праве судить, каков я, решала, что я больше всего люблю из еды, и старалась наложить свои печати на мои детские воспоминания. Отношения с матерью осложняются, стоит ей вбить себе в голову, что она знает тебя лучше, чем ты сам. Ман-Ивонна описывала его таким, каким ей хотелось, чтобы он был. А он изображал из себя потерявшегося ребенка, задыхался в своем комбинезоне, и было видно, как от досады у него под тканью напрягаются мышцы. Жозефина, понимая, что скоро ман-Ивонна уйдет и некому будет защитить нас от бури, ею же искусно вызванной, отправляла нас с Мариэлой на базар, к папаше Элифету, купить в кредит бутылку «Барбанкура». Понизив голос до шепота, она велела напомнить Элифету, чтобы он записал сумму на ее личный счет. Корасон давным-давно исчерпал свой кредит у всех торговцев квартала. Мы шли и приносили ром. При виде бутылки Корасона отпускало, мышцы расслаблялись, и он произносил свою любимую фразу, что жизнь только и знает, что подкидывать тебе неприятные сюрпризы, последним из которых станет смерть. Так что, когда она придет, я не удивлюсь. И вот она пришла. Люди ошибаются — мы за ней не гонялись. Мы ничего не готовили заранее, но жестокость притягивает другую жестокость, и, замахиваясь ключом, Мариэла как будто перестала быть собой и превратилась в нечто вроде автомата, запущенного ужасом или провидением. Учительница объясняла нам, что вопреки историкам, знакомым только с внешней стороной событий, останки императора Дессалина[4] в вечер его убийства забрала вовсе не безумная Дефилея. Это был дух доблести, витавший над мостом и вселившийся в тело сумасшедшей старухи. История, говорила она, скрывает множество тайн и еще больше сюрпризов. Никто не знает заранее, кому из нас предстоит стать чудовищем, а кому — героем. И хотя смерть Корасона трудно назвать историческим событием, факт остается фактом: больше ему уже нечему удивляться. Он лежал, и Мариэла даже ни разу на него не посмотрела. Лично мне очень хотелось бы в последний раз поговорить с ним. Просто поговорить. Сказать, что мы не виноваты. Хотелось поспорить с трупом, найти слова, которые были бы чем-то средним между извинением и прощанием. Мне хотелось все ему объяснить, даже отругать его. Но Мариэла ни за что не согласилась бы на такой компромисс. Шаги почтальона приближались, и у нас оставалось совсем мало времени. Должно быть, наступил полдень. Я слышал крики — галдела ребятня из коммунальной школы. Их пронзительные голоса заглушали звон колокольчика, извещавшего об окончании урока. В общем гвалте я различал голоса своих друзей, Ролана, Амбруаза, остальных. Марселя. Особенно Джонни по прозвищу Заика, хотя его голоса обычно не слышно — ему нужно не меньше часа, чтобы произнести более или менее связную фразу, поэтому он предпочитает молчать. Джонни — мой лучший друг. Если бы Корасон не пропил последний чек, присланный ман-Ивонной, я сейчас тоже кричал бы вместе со всеми и тянул воспитателя за полы пиджака, а Мариэла, возможно, не сделала бы этого. Или сделала бы, но одна. В каком-то смысле можно сказать, что это тот случай, когда нет худа без добра, это я про привычку Корасона тратить в баре деньги, предназначенные для оплаты учебы. Одну эту вещь я ему точно простил. Школу я никогда не любил. До меня все очень медленно доходит, в отличие от Мариэлы, которая все прямо на лету хватает. Когда она писала за меня сочинения, то делала это за считаные минуты, а я сидел над тетрадкой целую вечность и не мог придумать первую строчку. Учительница все время твердила, как важно составить план, чтобы одно вытекало из другого и все части сочинения были соразмерными. «Вы с родителями отправились на пикник. Расскажите, как это было. Опишите солнечный закат. Набросайте портрет своего любимого животного». Я старался составить план, но никак не мог решиться, как именно описывать придуманные мною деревья и животных. С чего начинать? С шерсти или корней? С внешнего облика или моральных качеств? С хвоста, окружающей обстановки или окраса? Мариэла забирала у меня из рук карандаш. Пока я обегал квартал, подглядывая за красивыми девчонками, ходившими в баптистскую школу, хотя и не собирались в монашки, или затевал какой-нибудь глупый спор с Марселем или Джонни Заикой, кто первый перепрыгнет через забор, постучит в чужую дверь и удерет, она успевала сотворить для меня целый пейзаж с морем, куда можно уехать на каникулы, с собакой и котом, с огромным домом, где есть настоящие окна и дверь, прочно висящая на своих петлях. Она даже придумывала потрясных родителей: отца, который меня не бил, и мать, умевшую улыбаться. Сначала учительница посадила меня к самым слабым ученикам. Но чем чаще Мариэла писала за меня сочинения, тем лучше они получались, и мои ставки постепенно росли, пока меня не начали ставить в пример другим. Так продолжалось до того дня, когда учительница сообщила матери, что у меня писательский талант. Жозефина не была болтушкой, но стоило ей задернуть занавеску и удалиться вместе с Корасоном в дальний угол комнаты, уговорив нас пойти поиграть на улице, чтобы не слышать ее стонов, как все ему выкладывала. Ну, а Корасон быстро сообразил, кто писал сочинения. Он сказал, что отец обязан следить за школьными успехами сына, а потому пойдет в школу и побеседует с учительницей. Жозефина дала ему денег. Когда меня отчислили из-за задержки с оплатой, она не посмела заговорить об этом с Корасоном, так как боялась, что он обозлится и отлупит нас обоих. Но школа — это ерунда. Я о ней никогда не жалел, честное слово. Мариэла тоже перестала ходить в школу, как только получила свидетельство. Но все равно она знает кучу разных вещей. И потом школа — это занудство. К счастью, Мариэла сделала то, что сделала, вовсе не из-за школы. Вернее, мы сделали то, что сделали. Вместе. Не могу сказать, что я горжусь убийством. Это получилось непреднамеренно. Людей можно судить только за те поступки, которые были заранее спланированы. Смерть Корасона — никакое не достижение, как, например, если бы мы совершили какое-нибудь открытие или изобрели что-то новое. Мы в нее просто вляпались, как в ловушку, уготованную нам судьбою уже давно. Это событие надолго останется в памяти города. Ни время, ни люди не позволят нам забыть. Нет, я этим не горжусь. Но с этого дня мы с Мариэлой стали единым целым. Даже если нас разлучат, мы все равно навсегда останемся вместе. Это я держал Корасона за ноги, чтобы он упал. До сих пор Мариэла одна выкручивалась за нас обоих. Когда я был совсем маленьким, она возилась со мной, пока Жозефина все молилась и молилась. Когда я подхватил малярию, она давала мне лекарства, изучив инструкцию и отмерив правильную дозировку. Будь это в моей власти, я бы воскрешал Корасона, ну, на несколько часов в сутки. В основном ночью. Когда он спит, то совсем не злой. Нет, я не горжусь тем, что мы сделали. С другой стороны, хорошо, что ей не пришлось делать это одной. Мариэла и так слишком одинока. А теперь она может сказать: младший братишка мне помог.