Admin - Торжество возвышенного

Нагиб Махфуз

Торжество возвышенного

Тарик Рамадан

Сентябрь. Начало осени. Месяц проб и репетиций. Слышится голос режиссера Салема аль-Агруди. Он раздается в кабинете директора — с закрытыми и занавешенными окнами. Ни один звук не примешивается к его голосу, кроме слабого жужжания кондиционера. Его голос разрывает напряженную тишину, обрушивая на нас образы и реплики. Интонации становятся то мягкими, то резкими, окрашиваются всеми оттенками, имитируя мужские и женские голоса. Прежде чем зачитать очередной монолог, он бросает на исполнителя или исполнительницу роли предупреждающий взгляд, а потом уже не может остановиться. Из тяжелой свинцовой реальности проступают картины, которые приводят нас в смятение своей страшной откровенностью, опустошают, бросают вызов. Директор Сархан аль-Хиляли сидит во главе круглого стола, покрытого зеленым сукном. Как мрачный надсмотрщик он следит за декламацией с неподвижным лицом, зажав в толстых губах сигару «Dino». Своим ястребиным взглядом он пронизывает наши лица, обращенные в сторону режиссера. Он сосредоточен на каждой сцене, на каждой реплике, не обращая внимания на наши предсказуемые переживания и своим ледяным молчанием призывая нас также позабыть о них на время. Понимает ли этот человек смысл того, что читает нам? В моем воображении волнами наплывают образы, замешанные на дико-кровавых красках. Я хочу перевести дух и перекинуться с кем-нибудь словом. Облако густого дыма в комнате усугубляет мое чувство одиночества… Я тону в безотчетном страхе, взгляд мой бессмысленно скользит, цепляясь то за огромный письменный стол на заднем плане, то за одну из развешанных в помещении фотографий. Фото Доррии, совершающей самоубийство, держа в руках змею. Фото Исмаила, произносящего речь над мертвым телом кесаря. Вот моим глазам мерещится виселица. Вот черти обмениваются тостами.

Когда Салем аль-Агруди произнес «Занавес», мы вопрошающе повернули головы в сторону Сархана аль-Хиляли.

Директор говорит:

— Мне хочется услышать ваши мнения.

Звезда нашего театра Доррия улыбается:

— Теперь я понимаю, почему автор не пришел на читку.

Одержимый желанием крушить все на свете, я говорю:

— Автор?! Да он же преступник. Мы должны сдать его прокуратуре…

Аль-Хиляли резко обрывает:

— Уймись, Тарик. Забудь обо всем, кроме того, что ты актер.

— Но…

Всегда готовый выплеснуть свой гнев, он перебивает меня:

— Ни слова!

Аль-Хиляли впивается взглядом в режиссера. Тот говорит:

— Пьеса кошмарная.

— Что ты имеешь в виду?

— Какое впечатление она произведет на публику?

— Я, не колеблясь, утвердил ее.

— Но степень страха — запредельная.

Звезда труппы Исмаил заявляет:

— Моя роль чудовищна.

Аль-Хиляли поспешно возражает:

— Нет никого более жестокого, чем идеалисты. Они в ответе за кровопролитья во всем мире. У тебя трагическая роль первого плана.

— Убийство ребенка лишит героя симпатии публики, — говорит Салем аль-Агруди.

— Не будем вдаваться в детали. Ребенка можно убрать. Аббасу Юнесу наконец удалось убедить меня принять его пьесу. У меня такое предчувствие, что это будет сильнейшая вещь за всю долгую историю существования нашего театра.

— Я разделяю ваше мнение, но роль ребенка нужно вычеркнуть, — добавляет критик Фуад Шельби.

В ответ Аль-Хиляли произнес:

— Я рад слышать от тебя эти слова, Фуад. Это захватывающая пьеса, талантливая и откровенная.

Я резко сказал:

— Разве это пьеса! Да это признание, это правда, а мы ее реальные персонажи!

С презрением Аль-Хиляли ответил:

— Пусть так. Ты думаешь, я этого не понял? Я узнал тебя так же, как и себя. Но как догадается об этом публика?

— Информация просочится так или иначе.

— Пусть. Самое большое зло автор причинит себе. А что до нас, то мы обеспечим себе грандиозный успех. Не так ли, Фуад?

— Я тоже так думаю!

Аль-Хиляли впервые улыбнулся и сказал ему:

— Все должно быть преподнесено деликатно и правильно.

— Конечно… конечно.

Салем аль-Агруди снова запричитал:

— Публика!.. Как она воспримет это?!

— Всю ответственность я беру на себя, — отрезал Аль-Хиляли.

— Великолепно… Приступаем к работе немедленно…

Собрание разошлось. Только я один задерживаюсь с директором. Я фамильярен с ним как коллега, как друг и в силу старого соседства. Предельно взволнованный, я сказал ему:

— Мы должны сообщить обо всем в прокуратуру.

Пренебрегая моим смятением, он ответил:

— Какова вероятность того, что человек воплотит в пьесе события, пережитые в собственной жизни?

— Он преступник, а не драматург.

— Для тебя это возможность стать известным актером. Ты уже много лет играешь второстепенные роли.

— Это же признание. Как мы можем позволить преступнику ускользнуть из рук правосудия?

— Это потрясающая пьеса, обещающая успех. И только это имеет для меня значение, Тарик.

Мое сердце переполняли гнев и горечь. Сознание, будто пеленой, заволокло глубокой печалью из прошлого со всеми его поражениями и болью…

Это мой шанс расправиться со старым врагом!

* * *

— Откуда тебе все это известно?

— Простите… Мы женимся!

* * *

Сархан аль-Хиляли спрашивает меня:

— О чем задумался?

— В первую очередь я озабочен тем, чтобы преступник понес наказание.

Он недовольно произносит:

— В первую очередь ты должен думать, как сыграть свою роль.

Я смиренно отвечаю:

— Я не упущу этот шанс.

* * *

При виде гроба я не могу совладать с охватившим меня переживанием и уже готов малодушно разразиться плачем. Будто я впервые увидел гроб. Слезы на глазах такого человека как я, вызывают удивление. Я замечаю, как их презрительные насмешки ядовитыми змейками проступают сквозь слезы. Это не скорбь и не исповедь, это внезапное помешательство. Я отвожу взгляд от прощающихся, опасаясь как бы плач не обернулся истерическим хохотом.

* * *

Какая грусть охватывает меня, когда я прохожу сквозь Баб-аль-Шиария! Уже много лет не ступала сюда моя нога. Квартал благочестия и распутства. Я ныряю в пыль, шум, толчею из мужчин, женщин и детей. Под белым сводом осени… Все предстает перед моим взглядом в печальном и унылом свете. Даже воспоминания о том, как мы с Тахией впервые пришли сюда, и она, радостная, держала меня под руку, ранят и разжигают ненависть. И бесчестье в тени, и дружба с подонками, и то, что я подло спрятался под боком Умм Хани. Да будет проклято и прошлое, и будущее! Будь проклят театр и маленькие роли! Будь проклят тот успех, на который ты надеешься, сыграв в пьесе, написанной твоим врагом-преступником, а ведь тебе уже за пятьдесят. Вот они — торговые ряды с щебнем, длинные и извилистые как змея. Вот мрачные старые ворота рынка, вот два его новых здания, стоящих вместе. А это — старый дом, незыблемо упрочившийся на своем месте, скрывший внутри горестные черные и радостные алые дни. Появилось в нем и нечто новое, чего не было раньше: в нем появилась лавка, где жарили и продавали семечки. В ней сидит и торгует Карам Юнес, а рядом с ним его жена Халима. Как же их надломила тюрьма! Их лица — живые маски крушения. Они погрязли в смраде, тогда как звезда их сына засияла. Мужчина заметил меня. Женщина тоже повернулась в мою сторону. Ни дружелюбия, ни приветствия я не удостоился. Я подал руку, чтобы поздороваться, но мужчина проигнорировал меня и сухо произнес:

— Тарик Рамадан!.. Что тебя принесло?

Лучшего приема я и не ожидал. Уже привык не обращать внимания. Женщина приподнялась от волнения, потом быстро опустилась на плетеный тростниковый стул и сказала с горькой усмешкой:

— Первый визит после нашего возвращения в этот мир.

В чертах ее лица еще угадывалась былая красота. Мужчина из последних сил держится бодро. Это от них родился драматург-преступник.

Я сказал, как бы извиняясь:

— Мир — это невод забот, а я один из утопленников…

Карам Юнес произнес:

— Ты явился из прошлого как самый страшный мой кошмар.

— Я не ужаснее других…

Никто в лавке не пригласил меня присесть, и я продолжал стоять, словно обычный покупатель. Это заставило меня довести до конца то, ради чего я пришел.

Карам сухо спросил:

— Ну?

— У меня плохие новости…

Халима сказала:

— Плохие новости нас уже не огорчают.

— Даже если это касается досточтимого Аббаса Юнеса?

В ее взгляде отразилось беспокойство, и она выкрикнула:

— Ты до самой могилы останешься его врагом!

Карам Юнес произнес:

— Он любящий сын. Это он открыл для нас эту лавку — после того как я отказался возвращаться в театр на прежнюю работу…