Юрий Петухов - Охота на президентов или Жизнь №8

Юрий Петухов

Охота на президентов или Жизнь № 8

«Нет ни эллина, ни иудея…»

Саул, он же апостол Павел, он же восьмая аватара Мони Гершензона

«… есть только моя боль»

Автор

«Истинно говорю вам: все эти ваши эллины и иудеи просто козлы…»

И. Булыгин, авторитет

Прелюдия. Козлы и апостолы

Я знал, что с ним могут замести… и замести надолго. Но я знал и другое: друзей не выбирают. И просто так от них не отказываются. Даже если они не в ладах с законом. Благодать круче законах…[1]

— Ну, и скольких ты завалил?

— Я этого дерьма не считаю, — ответил он философически и пожал плечами. — Сотни три-четыре… не больше. Все мы песок в дырявом мешке Создателя… что считать.

Мы стояли на Пиккадилли-сёркус, самой паршивой площади в мире. Косым азиатским углом расходились по сторонам Риджент-стрит и стрит Пиккадилли. Кругом гудел по-азиатски косой и по-африкански чёрный Лондон. Я всегда думал, кого тут больше: китайцев, итальянцев или папуасов? Но больше всего было придурков. Эти сразу бросались в глаза… Европа.

Белая королева жила за дворцовой решёткой. Она, наверное, не знала, что творится в её королевском доме и что скоро Англию станут называть Верхней Вольтой без атомной бомбы. Ей за решёткой было хорошо… Он тоже недавно вышел из-за решётки, и его, как английскую королеву, кормили два года одной овсяной кашей. Он был большой и добрый.

— Я просто хорошо отдохнул, Юра, — сказал он мне и посмотрел на мордатого и важного «бобби»-полисмена. Тот чуть не свалился в ужасе с тротуара. — Отдохнул от всей этой паршивой сволочи!

Я помнил его вечно краснеющим второгодником с алыми ушами. Он был умен, скромен и застенчив. И честен до колик. Теперь он работал киллером. И иногда выезжал во всякие паршивые страны, вроде этой, чтобы немного расслабиться. За решётку он ушёл сам, когда его пуля отрикошетила и убила напарника, честнейшего и добрейшего человека, хорошего семьянина, аскета и подвижника, тоже завалившего сотни две-три всяких паршивцев. Он сам сдался, и сам определил себе срок, и сам стращал оперов, прокуроров и судей, у которых рука не поднималась засадить за решётку такого авторитета. Он их застращал, и они его посадили. А потом приносили и присылали лангустов с шампанским. Он всё выбрасывал. И ел только кашу. Он был святым. Уж святее римского папы, точно. Отшельником. И почти апостолом.

Но отшельничества хватило только на два года. Как и было отмерено. Святые не отдыхают долго. Святым надо вершить свои святые дела…

В этом папуаском Лондоне у него тоже была квартира. Но он не любил наезжать в неё. Он вообще не любил наезжать в эти заграницы… Уже в аэропорту на паспортном контроле — в любой стране! — на него смотрели так: «Ну, вот… приехала русская мафия!» И бледнели, и зеленели. И руки у клерков начинали дрожать. И «бобби» падали в обморок, и «фараоны» теряли чувства. И он краснел от досады… сволочи! Русская мафия! О, эта русская мафия!

Я не разбирался в этих «мафиях». Ну их! А он разбирался. И очень неплохо. Он вообще любил разборки.

Он знал точно, что «русских мафий» было две: в первой были одни жиды[2] и чечены, вторая сидела в Кремле, но в ней тоже не было русских. Он не сидел в Кремле, и, к сожалению, не был жидом.[3] Он был человеком мира и любил всех.

Это было невозможно… Но он любил.

Я ему говорил, что все люди равны, что перед Богом нет ни эллина, ни иудея… А он отвечал, что бог пусть сам разбирается в своих делишках: мол, подписался под заветом, так нечего на понт брать! а мы, мол, не подписывались! А мне советовал «для пущей равности намазать морду гуталином, разучиться писать книги и подцепить у этих пидоров вич-инфекционную спид-заразу».

— Мне охерительно надоели эти ниггеры, — говорил он, озираясь по сторонам и морщась. Я поправлял его.

— Афроевропейцы или евроафриканцы…

— Во-во! — кивал он. — Эти долбанные евроафриканские ниггеры, мать их перемать афроевропейскую… Я тут что, в Нигерию приехал?!

Но я-то знал точно, когда он приезжал в Нигерию или в Танзанию, он любил всех черных афроафриканских негров, называл их братками, рассказывал им про русский снег, ругал беложопых сволочей-колонизаторов и поил братков русской водкой. Он был человеком мира с широкой и доброй душой, в которой хватало места для всех: и для ниггеров с русскими, и для жидов с евреями,[4] и для папуасов Лондона… Раньше это называли «русским космизмом». Сейчас за это могли дать срок.

В соседней с ним камере парились два пацана. Один был чеченегом. Он отрезал семь голов у семи федеральных солдат. Другой был то ли мордвином, то ли татарином, короче говоря, русским. Его изнасиловали три студента из Патриса Лумумбы. Он написал на них жалобу и пошёл в милицию… а там как раз добивали план по скин-хедам и прочим русским фашистам. Оба пацана получили по пять лет. Чеченега через полгода поменяли на какого-то бомжа — какая разница кому досиживать. А мордвина, как говорил надзиратель, со дня на день должны были отправить то ли под Гаагский трибунал, то ли в Оклахому на электрический стул.

И это было справедливо… Демократия. Каждый день из телеящика говорили, что преступность не имеет национальности. Национальность имел только фашизм. Он был, понятное дело, русским… И все в это свято верили. В Россиянии вообще верили не в Христа, не в Иегову, не в Сварога с Буддой и Магометом и даже не в пень корявый и седьмое пришествие. В Россиянии верили в телеящик. В него верили, ему молились. В каждом доме в красном углу светилась эта голубая икона. А иконы не врут, это тоже знали сызмальства… Никаких эллинов в Россиянии не водилось. Иудеи были, но по-иудейски ни хрена не понимали, поэтому во всем мире россиянских иудеев называли просто русскими.

Кеша любил всех.

Он разводил руками и говорил:

— Все люди братья, Юра! Все они каины и авели… если бы не мы, эти козлы давно перемочили бы друг дружку.

Переделать его было невозможно. Он был обычным русским идеалистом. Романтиком. Хотя раньше он служил на флоте и был морпехом.

— У матросов нет вопросов! — говорил он. А я ему говорил:

— Зато у пехоты есть…

И я был прав.

Мы оба были ненормальными.

— Мне вечерним рейсом в Чикаго… — сказал он.

— Полетим вместе… — ответил я.

Он был под колпаком у Интерпола и россиянской охранки. Меня в очередной раз выдворили из страны за мои «злобные пасквили» — писателей гоняют не хуже волков и серийных убийц. И он это знал. Выдворили… чтобы убрать где-нибудь в Вирджинии или на Мальдивах, без шума и пыли, без ехидного скулежа в прессе… хотя нынешние власти клали и на «прессу», и на скулёж. Демократическая сволочь не любила, когда некоторые болтали лишнее. И потому не только эти некоторые, но и другие в Россиянии весьма сомневались: правда ли что наши демократы демократы, или только прикидываются. Вслух спросить никто не решался, чай, не при Сталине!

— Что ты забыл в этой паршивой дыре? — удивился он. Я отпихнул бродягу-спидоноса, наткнувшегося на меня и полезшего обниматься. Таких в Лондоне, да и в Чикаго на каждом углу, и все обколотые и с бинтами на шее.

— Ностальгия, я не был там два года… Я хочу выпить чашечку кофе на скайдеке Сирс-тауэра… пока его не сшибли, как эти два рога в Нью-Йорке… пройтись по Мичиган-авеню к центру, к этим добрым «сталинским» высоткам… там я вспоминаю старую Москву, понимаешь, и я снова начинаю верить, что всё не так уж хреново, что мы ещё прорвёмся…

— Спрячь ствол, — просипел он, плечом прикрывая меня от любопытного взгляда полисмена, — опять носишь пушку в кармане… писатель!

Писатель… Когда-нибудь я надену на свою пылающую голову чёрный берет и назову себя Че Геварой. Я уйду в горы, в сельву и скажу: «Отсюда начнётся новый мир!».

Я так сделаю. Мне нужно только двести стволов. И двести парней, которые поверят, что пришла пора давать людям другой Новый Завет, что Господь сделал ставку на нас, что Он дал нам последний шанс не захлебнуться в собственном дерьме. Пусть не двести, пусть только двенадцать… главное, начать. Лиха беда начало.

Один начал уже! торопыга! сидит в саратовском централе, и до второго пришествия просидит! до нашего! это я о тебе, Эдичка! Ку-ку!

Свободу узникам совести!

Посадить писателя может только полный болван. В добрые времена умные цари и генсеки опекали писателей. А болваны травили… так и вошли в историю болванами.

У нас нет гор, нет сельвы… Мы бежим в свои башни из слоновой кости. Когда-нибудь эти башни, набитые пылающими мозгами, треснут, разлетятся в пыль и тысячи их обитателей вывалятся серо-пылающей лавой на улицы, на баррикады, они ломами и стальными прутьями выбьют всех, кто встанет на их пути, и ни омоны, ни омбздоны, ни «витязи», ни «вымпелы», ни «альфы» с «омегами» не остановят их… репетиция уже была, да, милые мои, кое-кто ещё помнит сверкающий и святой день 3 октября девяносто третьего года, этот безумный и праведный прорыв в будущее — я был там, не за бетонными стенами «белого дома», а в этом яром и яростном прорыве, в огненной лавине, что хоть на полдня, но смела нечисть с улиц Москвы, загнала её в дыры и щели, хоть на полдня освободила Россию от чёрного ига «нового порядка», вырвала из слащавого болота глобального «диснэйленда», я был там, я знаю, что говорю… Народ имеет право на восстание, святое и незыблемое право на восстание против любой деспотии — даже если это деспотия демократии. Демократии, экспортированной «бархатными» спецслужбами… Это право от Бога. А Бог не фраер!