Макс Мах - Взгляд василиска

Макс Мах

Взгляд василиска

(АИ триллер)

"Ибо вот, Я пошлю на вас змеев, василисков, против которых нет заговаривания, и они будут уязвлять вас…"

Книга пророка Иеремии (8:17)

Пролог

"Обиталищем василиска являются пустыни. В пустыню же он способен обратить любую плодородную местность".

Частное мнение римского обывателя

18 апреля 1962 года, Центральный фронт, Трнава (Словакия).

Стеймацкий, Николай Евграфович (11 января 1912, Петров) – доктор медицины (1944, Новгород), профессор (1951), кавалер "Полярной Звезды" и ордена "Почета", автор капитальных трудов "Военно-полевая хирургия: Черепно-мозговые травмы" и "Травматическая афазия".

Шуг, Спиридон Макарович (18 декабря 1929, Карша[1]) – русский военный деятель, генерал от кавалерии (1978), в годы Второй Отечественной войны в звании полковника командовал 8-й Специального Назначения (т.н. Черной) казачьей бригадой.

Николай Евграфович Стеймацкий был человеком не молодым и не сильно здоровым. Во всяком случае, таковым он себя полагал и чувствовал нынче соответственно. И то сказать, пятьдесят – не тот возраст, когда играет кровь, и ощущается то славное томление духа, что свойственно молодости. Если бы не война, Стеймацкий, наверняка, вышел в отставку еще в прошлом году и уехал куда-нибудь в провинцию, доживать век в маленьком и уютном уездном городке, где вдоль улиц липы растут, и сиреневые кусты в каждом палисаднике, и где соседи здоровались бы с ним по утрам, уважительно именуя "господином профессором". Однако не судьба. Его мобилизовали в шестидесятом, присвоили совершенно невероятное для поручика прошлой войны звание полковника – ну, как ни как, действительный профессор медицины – и поставили во главе эвакуационного госпиталя. Именно так, милостивые государи, взяли, назначили, поставили… Словно растение комнатное, герань какую-нибудь бессловесную, взяли и пересадили из одного горшка в другой, из новгородской столичной клиники в сонный тыловой Саратов. Впрочем, грех жаловаться, если по совести, и с учетом дальнейших коллизий. Потому как война – будь она не ладна, проклятая – война и есть. Година испытаний, выражаясь высоким штилем, а если по-простому выразиться, так одна непечатная брань пойдет. А Саратов, что ж это было не самое плохое место на войне. Глубокий тыл, и должность хоть и хлопотная, да уж не более заковыристая, чем заведование нейрохирургическим отделением центральной городской больницы.

Однако в шестьдесят первом, когда на Западном направлении началась настоящая мясорубка, вспомнили и о нем. Старый, еще университетский приятель Николая Евграфовича, Александр Семенович Луцкий, уже два года как носивший на плечах генеральские погоны, выдернул Стеймацкого – ни о чем, не спросив, разумеется, и уж тем, более не попросив об одолжении – из приволжской тыловой глуши и бросил в самое пекло, в передовую госпитальную базу фронта. И понеслось, как нынешняя молодежь изволит выражаться. На Николая Евграфовича, в одночасье ставшего главврачом и начальником фронтового нейрохирургического госпиталя обрушилось такое, что и в ту, давнюю уже, первую его войну, на которую Стеймацкий угодил молодым еще хирургом, видеть ему не приходилось. А уж об "ужасах" новгородской клиники и вовсе можно было смело забыть. Впрочем, как вскоре выяснилось, что такое ужас – настоящий, без дураков, ужас – он, вступив в должность в феврале, когда на фронте длилась затянувшаяся с января из-за зимних непогод оперативная пауза, не представлял. Настоящий кошмар начался в конце марта. Германцы неожиданно – ну и кто вам доктор, господа генштабисты? – ударили из-под Кремца и Бадена, бросив в бой скрытно подошедшую с юго-запада XXII-ю ударную армию генерала Шенквеллера, усиленную VIII-м прусским моторизованным корпусом, и Нижняя Австрия превратилась в ад. Сражение прибрело тем более ожесточенный характер, что обе стороны отдавали себе отчет в том, что война-то должна была вот-вот закончиться, и, соответственно, спешили обозначить контуры будущих границ. Дело тут было в атомной гонке, которую уже четыре года вели оба сцепившихся теперь в смертельной схватке блока. Так уж вышло, что обе стороны успели создать будущему сверхоружию мрачную славу еще до того, как этим оружием обзавелись. Однако пока до пришествия дьявола было далеко, никто его в свои расчеты и не принимал. Но в декабре шестьдесят первого аргентинцы взорвали-таки первую свою бомбу, и почти сразу же за ними, в январе шестьдесят второго, свою бомбу испытали русские. Впрочем, ни у той стороны, ни у другой нового оружия в руках еще не было. И пока ученые и инженеры колдовали в глубоком тылу над первыми рабочими образцами ящика Пандоры, армии обеих сторон крушили друг друга тем, что у них было, прекрасно понимая, что, судя по всему, пустить в ход это новое оружие уже не посмеют.

Итак, 27 марта германцы начали наступление севернее и южнее Вены, и 18-я и 47-я русские армии, принявшие на себя главный удар, начали отступать. Отходили они медленно, ожесточенно обороняясь и постоянно – пусть и из последних сил – контратакуя, но долго так продолжаться, не могло. Фронт буквально висел на волоске – на воле и мужестве тысячами умиравших в сражении бойцов и командиров. И тогда генерал Бекмурадов бросил в бой свой последний резерв – 2-й казачий корпус. Казаки контратаковали 11 апреля, сходу опрокинув своими тяжелыми Гейдарами[2] 196-ю Королевскую Мюнхенскую дивизию – Стеймацкий оперировал нескольких пленных баварских офицеров – и 13 апреля ворвались в предместья Вены. Начались упорные уличные бои и раненые пошли в госпитали фронтовой базы сплошным кровавым потоком. Что там творилось, Николай Евграфович представлял, разумеется, очень смутно, черпая информацию в основном из обрывочных рассказов раненых – тех, что могли говорить – но результаты той кровавой бойни, что разыгралась на улицах красивейшего города Европы, видел воочию, так что подробности ему, в общем-то, были без нужды. И так все было ясно.

А потом и вовсе не до новостей стало. Врачей – действующих хирургов – катастрофически не хватало, так что уже вскоре после начала боев в Вене, Николай Евграфович не просто "встал к станку" – он и так все время оперировал – а за тем станком, крытым белой эмалью столом во втором операционном зале, что называется, прописался.[3] И уже через 2-3 дня перестал думать о чем-либо вообще, кроме, разумеется, операционного поля – пропади оно пропадом! – оказавшегося перед его глазами в данный конкретный момент времени.

– Николай Евграфович! – голос старшей сестры вырвал его из забытья, и Стеймацкий попытался сфокусировать взгляд своих уставших глаз на лице Веры Анатольевны и вообще понять, где он теперь находится и почему? Как оказалось, он задремал прямо за столом в ординаторской, куда зашел "буквально на секунду". Зашел, присел к столу, отхлебнул горячего чая из стакана в мельхиоровом подстаканнике, закурил папиросу и… заснул. Папироска, все еще зажатая в желтых от дезинфицирующего раствора пальцах, прогорела до мундштука и погасла. Чай остыл. А он, оказывается, так и сидел за столом, откинувшись на высокую спинку стула.

– Николай Евграфович! Профессор! – Синицына никогда не называла его ни господином полковником, ни тем более господином начальником.

– Да, – сказал Стеймацкий, чувствуя неприятную сухость во рту. Он отпил немного холодного чая из стакана и снова посмотрел на верную свою Синицыну. – Слушаю вас, Вера Анатольевна. Что-то случилось?

– Тут, – ответила Синицына, проявляя, скажем прямо, не свойственную ей растерянность. – Вот…

И показала рукой куда-то в сторону.

– Господин полковник! – этот голос окончательно вырвал Стеймацкого из полузабытья, в котором он теперь находился. Властный и одновременно какой-то холодно-равнодушный голос этот ударил по напряженным нервам профессора, заставив их буквально завибрировать.

Николай Евграфович вздрогнул и резко обернулся на голос. Там куда указывала Синицына, находились три совершенно не знакомых Стеймацкому человека, присутствия которых здесь и сейчас он никак не предполагал. Голос, так не понравившийся профессору, принадлежал молодому казачьему полковнику, одетому в полевой серо-зеленый комбинезон в маскировочных разводах, но с черными нарукавными шевронами, от вида которых по позвоночнику тут же пробежал предательский холодок. О черных казаках по фронту ходила дурная слава. Разумеется, никто не сомневался ни в их отчаянном мужестве, ни в боевых качествах этих лучших бойцов каганата. Однако при всем при том, даже свои, полагали черных казаков жестокими и совершенно отмороженными головорезами, не жалевшими ни своей, ни чужой крови, и бравшими пленных только затем, чтобы допросить бьющийся от ужаса и боли кусок человеческого мяса, еще недавно бывший солдатом или офицером вражеской армии. Глаза у полковника были под стать голосу. Желтовато-золотистые, звериные, они завораживали огнем холодной ярости, горевшим в них, и вызывали у заглянувшего в них приступ животного страха. Так что Николай Евграфович от нахлынувших на него, было, чувств, едва не пропустил двух других визитеров, стоявших ближе к двери: старого, но крепкого еще на вид генерал-полковника с лейб-гвардейским аксельбантом и неопределенного возраста штатского с равнодушным лицом, по которому трудно было определить не только возраст этого невнятного господина, но и то, за чем он мог сюда теперь пожаловать.